— Телевизор выключи! За свет кто будет платить — Пушкин?
Филипп сморщился: манеры матери показались ему безобразными.
— Твои инфузории с эвгленами.
— Как раз недалеко от них ушёл.
— Не я, а ты: роятся в лужах, а мнят себя китами в океане. Много на них заработала? У телевизора же, да будет тебе известно, голова садовая, расход электроэнергии копеечный.
Александр Дмитриевич огрызнулся ещё пару раз, поплыл в спальню, прикрыл дверь и достал из шифоньерки карты; Филипп без аппетита дохлёбывал суп, Надежда Антоновна сидела рядом.
— Ты не жалеешь? — наконец выдавила она.
— Как сказать? О том, что он собрал десятки тысяч долларов, я знал, о доме догадывался, иномарку увидел только на свадьбе у Светы. Мне на работе плела одна хорошо осведомлённая, что стоит поступиться порядочностью, но я принимал это в штыки.
— А о его влюблённости догадывался?
— Больше другие за меня догадывались, хотя и у меня что-то проскальзывало. Я просто думал, что перебесится и успокоится, он ведь их меняет как перчатки. У него какой-то Андрей был, ещё кто-то, теперь этот хлыщ итальянский. В любом случае доверяться ему опасно: измараешься, а его унесёт к очередному фрукту.
— Хорошо, но почему это только сейчас определилось? Ты ведь говорил, что ребром… в конце февраля.
— Да сволочь он! Специально время тянул, чтоб и я его зря тратил и впустую надеялся — как бы в отместку за то, что сам два месяца приударял безрезультатно.
— Два? Значит, к Новому году всё закончилось?
— Эти подношения королевские — да. В начале января гостинцы и рестораны прекратились, он поменял тактику: пригласил меня к себе, продемонстрировал аппаратуру, шмотьё, кучи баксов. В смысле, оцени мои возможности и реши положительно. Тогда у меня эти подозрения и стали проскальзывать. А в марте… Может, он ещё держал в уме, что продолжит меня охмурять, когда из отпуска вернётся, но там раскопал эту модель и переключился.
— Но, если у него к тебе всё перегорело, зачем же надо было так обрывать, раз ему уже ничего от тебя не требуется? Оставил бы, пусть на более скромных условиях. Мало ли работы, если кооператив расширяется…
— Ему это ничего не стоит, но он разрулил из вредности. Мне кажется, что именно такой расчёт у него и был: чтобы я полтора месяца проболтался, ничего не зная. Я не предполагал в нём столько мстительности. Видимо, припомнил мою резкость: я его одной фразочкой во время его признания хорошенько припечатал. — Пауза могла затянуться, но Филиппу почему-то надо было излить свои сомнения: — Ты знаешь, странно, но он мне всегда очень нравился. С ним было хорошо, спокойно, я чувствовал себя защищённым, оберегаемым от треволнений и превратностей. Он излагал интересные мысли, бесспорно, был неглуп, начитан, им можно было восхищаться.
— Ты… готов был… его полюбить?
— Марио — сволочь, он поступил подло, — упрямо повторил Филипп. — Он предатель и изменник, он развратен. Но… я не знаю.
Филипп надеялся на то, что быстро уснёт, он очень устал, но встряска, которую Марио задал его нервам, была настолько сильна, что они никак не могли успокоиться. Сон не приходил, Филипп ворочался в постели, вставал, курил, мерил шагами комнату. Соображения о родителях и сослуживицах вылетели из головы. Он вспоминал Марио, первую встречу, их поцелуи, старался вообразить, что чувствовал Марио после жестокой фразы, сказанной ему на даче. Он представлял, как приходит домой к Марио глубокой ночью, не переступая порога, говорит: «Я знал, что ты обернёшься. Я рад, что могу тебе сказать сейчас, когда всё уже определилось окончательно, что я…» Что он? Готов был его полюбить? Готов его полюбить? Скучал. Ждал. Любит? «Я скучал. Я ждал. Я обрадовался, когда ты пришёл. Я обманулся. Но…» Что «но»? К чему, зачем сейчас слова? Что они могут изменить? Этот день изменил его, Филиппа, но он не знает, не может сообразить в какую сторону. А, да: он стал верить в бога. Раньше он тоже верил, но как бы идя за толпой, а теперь — теперь это совсем иное. И не только в бога, но и в его промысел. Но зачем же богу понадобилось именно зло, именно несчастье, неужели он не мог убедить Филиппа как-то по-другому? «Наверное, по-другому не подействовало бы», — вздохнул Филипп. Он перестал быть самонадеянным, он перестал видеть в себе избранника судьбы, одарённого архитектора, одни лишь букеты роз на своей дороге — скорее всего, ему долго ещё суждено будет натыкаться на их шипы. Даже в своей красоте он не усматривал ныне панацеи. Он притих, перестал рваться к сияющим вершинам — кто ему сказал, что они сияют, что это вершины, а не мираж, кто в этом мире вообще может за что-то отвечать, что-то предвидеть? Его перестало волновать то, что о нём подумают, то, каким он кажется окружающим, каким должен казаться, — суета, бестолковщина и мелочность бравады испарились. Филипп повзрослел. Филипп угомонился и, обозревая недавнее прошлое, сводя в единую причинно-следственную зависимость события последних месяцев, тихо удивлялся, как теперь всё ясно, мирно и гармонично в его душе, как и покорно, и с интересом он идёт за волей, желанием или прихотью всевышнего. Его угнетало лишь то, что в его отношении к Марио остаётся какая-то недосказанность; к своему счастью, Филипп не знал, что, встреть его Марио таким, — сегодняшним, умудрённым, повзрослевшим — пламя его любви взметнулось бы гораздо выше прошлогодней страсти.
«„Он понял что-то выше травм и грамот“, — вспомнил Филипп Вознесенского, — а дальше? дальше? Не помню… что-то про бутылку и батон над ямой… или в яме. А у меня на столе. А дальше? Ну конечно: „Познал бы истину, когда б работал Гамлет сначала Йориком, могильщиком — потом“. Именно „познал бы“. Хм, Марио не один Гамлета не жалует и сомневается в его знании истины, а в такой солидной компании», — и Филиппу наконец-то удалось заснуть.