Александр Дмитриевич не обладал счастливым талантом к позитивным разворотам в своих рассуждениях, и переход на кооперативы и «что-то кожаное с заклёпками» был для него лишь продолжением ворчания на те неприятности, которые сыпались на вечно бедствующую интеллигенцию в конце восьмидесятых как из рога изобилия. Мысли же, посетившие его в конце монолога, тоже были печальны и сводились к следующему: во-первых, он побаивался, что жена, выведенная из терпения его ста тридцатью рублями, серьёзно займётся его трудоустройством, и ему придётся спуститься с третьего этажа института, где он в последнее время практически ничего не делал и почти ничего не получал, на первый и занять свои руки производством ширпотреба или мягкой игрушки; во-вторых, он понимал, что даже на часть денег, откладываемых на обновку Филиппу, нечего рассчитывать, вздумай он попытаться удовлетворить какие-то свои потребности; в-третьих, он упрекал себя за то, что четверть века назад его угораздило жениться, обзавестись ребёнком и постоянно опустошать свой бюджет в угоду абсолютно не относящимся к нему прихотям, да, вдобавок ко всему, и подросший сын поступил на работу так неудачно и в такое смутное время, что надеяться на него, обязанного стать отцу помощью и поддержкой в старости, не приходится (впрочем, эти дети всегда неблагодарны, а в чём в чём, а кто-кто, но Филипп в године бедствий не виноват).
Надежда Антоновна, поначалу готовая было сорваться со своего места и исхлестать мужа ненавистной газетой по ненавистной физиономии, огромным усилием воли подавила в себе это желание — главным образом для того, чтобы не испортить сыну настроение окончательно. Она частенько шла на подобные компромиссы: её ребёнок, это чудо красоты, должен влачить жалкое существование в коммуналке, не может позволить себе прилично одеться, обзавестись прекрасной аппаратурой — не хватало ещё погружать его в семейные неурядицы! День шёл за днём, и так же исправно рос её тайный счёт к мужу за нетактичность, недопонимание, бездействие, постоянные ляпы и полнейшее равнодушие к судьбе самых близких людей. Глухое озлобление поднималось в сердце, когда она сознавала, что этот счёт никогда не будет предъявлен: что можно взыскать с нуля, кроме очередной склоки? Странное дело: и Александр Дмитриевич, и Надежда Антоновна были твёрдо убеждены в том, что без второй половины им жилось бы гораздо лучше, но, если бы их спросили, в чём именно это «лучше» заключается, затруднились бы на это ответить. Александр Дмитриевич зарабатывал немного больше, чем проживал, и эта разница с лихвой окупалась хлопотами жены и налаженностью жизни; время, отнимаемое у Надежды Антоновны заботами о муже, тоже компенсировалось, уходило на второй план и забывалось, когда она смотрела на Филиппа. Так они и шли по жизни: не вполне свои, не совсем чужие, и только красавец Филипп был единственным реальным приобретением за четверть века, на которую соединила их судьба. Драгоценный для одной, почти безразличный для другого, он инстинктивно тянулся к той, для которой был драгоценен, и так же, как она, частенько хмурился, не видя возможности улучшить её жизнь. Сын не искал ободрения в отце, был далёк от понимания того, в чём молча упрекала Александра Дмитриевича мать, и, увидев на её лице отражение душевного дискомфорта, приписал это своему собственному унынию. Опередив ответ Надежды Антоновны на полувопрос отца, он попробовал развернуть ситуацию сам:
— Как ты думаешь, мои сто двадцать могут существенно улучшить семейный бюджет?
Слёзы едва не взбухли в глазах женщины, и она решительно замотала головой:
— Ни в коем случае, и не думай. Это твои личные деньги, а куртку мы тебе и сами справим. Может, и до Нового года уложимся. И не дешёвый самопал из вашей бывшей лаборатории, — в Александра Дмитриевича метнули уничтожающий взгляд, — а стоящую вещь, made in… чего-то там. Правда, говорят, сейчас обыкновенная «ковровка» за полтысячи перескочила… Ну ничего: я двух выпускниц подписала на частные занятия — сделаем.
— Похоже, с твоими планами мне скоро придётся на первый этаж переселяться, в наём к кооперативщикам.