— Это правда, что ты провалилась по всем предметам? — со смехом спросил отец. — Ольга писала, ты сделала это исключительно ей назло.
Они поужинали с друзьями — пиршество из семи перемен блюд в венгерском ресторанчике, всё за семьдесят пять центов; потом отец зачитал ей отрывок кэ ее по следнего письма: «Я буду жить на хлебе и воде, только позволь мне приехать».
Жизнь в Нью-Йорке была прекрасна. Пока отец работал, Софи ходила в Музей естественной истории — он был неподалеку от гостиницы — или гуляла по Амстер дам-авеню, заглядывала в антикварные лавки и хозяйственные магазины. По вечерам ей ставили раскладушку и отгораживали ширмой. Весь день свободная, Софи писала, когда хотела, в вестибюле гостиницы: здесь даже давали бумагу. Софи жилось так же привольно, как на корабле. Когда ее спрашивали, нравится ли ей Америка, Софи отвечала, что обожает Нью-Йорк.
Из трущоб Питтсбурга в Нью-Йорк — недолгие, всего полтора месяца, каникулы; потом отец сдал медицинские экзамены и они снова сели в поезд. Гарфилд, штат Нью-Йорк, где отец открыл практику, а Софи пошла в школу; маленькие городки Новой Англии, где летом Софи играла в театре, и колледж Брин-Мар; в пустом, призрачном настоящем, отбросив личное прошлое, она начала путешествие в миры воображения и былого. Но пока она бежала от Америки в книги, на сцену, в мечты или откровенное забытье, так что, по сути, не жила ни в Гарфилде, ни в тех многочисленных городках Новой Англии, по которым летом разъезжала с гастролями и названия которых забыла, а то и не знала вовсе, пока она пыталась ускользнуть от Америки или попросту ее игнорировала, Америка ее меняла.
ПРИБЫВ В БУДАПЕШТ в августе 1947-го, Софи Ландсманн не увидела ни трупы, плавающие в Дунае, ни залитую кровью брусчатку. Последние нацисты бежали два с лишним года назад, подорвав мосты и оставив валяться на улицах три с лишним тысячи трупов. Всем угрожала опасность, однако нацисты, чувствуя, что время их истекает, сосредоточились на евреях, уже собранных в больших количествах в сиротских приютах, домах престарелых и в центральном гетто. Те, кто страшные годы войны провел в Будапеште и выжил, ныне фланировали по corso с беззаботностью, восхищавшей американскую гостью. В магазинах кипела торговля, притом что верхние этажи этих зданий были разбомблены. На тротуарах воздвигли леса и затянули их тканью, чтоб защитить население от падающих камней. И все равно сверху на прохожих сыпалась штукатурка. Такая досада…
Щеголихи с модными прическами, выходя из пестревших рубцами пассажей, пробирались в туфлях на изящных тоненьких каблучках сквозь завалы обломков и выбоины на тротуарах. В этот солнечный летний день их смех и духи смешивались с отражениями в реке. Той, кого не было здесь в пору невзгод, кто уехала слишком райо и приехала слишком поздно, в таком диссонансе виделась особая гармония.
Поездку в Будапешт Софи не планировала. Летом 1947 года Венгрия была закрыта для американских туристов. Но Софи уехала из Европы в 1939-м одним из последних западных рейсов лайнера «Аквитания»; вполне закономерно вернуться одним из первых восточных рейсов на военном транспортном корабле, который не успели переоборудовать под гражданский — там еще оставались подвесные койки, — из Нью-Йорка в Ливерпуль.
Софи толком не понимала, зачем она едет в Европу. Ради чего возвращаться? Или к чему? В Америке в годы войны — пору своего отрочества — Софи жалела, что уехала из Европы, мечтала вернуться и жить в Европе — так, словно и не уезжала. Но всерьез она в это не верила. Европа была для нее несбывшейся мечтой. Да и отец слышать не пожелал бы о подобной поездке. Очередная дочкина прихоть — под стать решению пойти в актрисы или изучать философию. Поехать в Европу в 1946-м? Поехать в Европу после Аушвица? Европа прогнила, вековечная гниль таится за величественной архитектурой, за напускными приличиями. Ничего, кроме лжи и гнили. «Культура!» — с издевкой цедил отец. Он не желал и слышать ни о Европе, ни о том, чтобы дочь туда поехала. Что проку ей было упоминать Хиросиму, доказывать, что Америка отчасти повинна в приходе Гитлера к власти; речи отца были вызваны горечью пережитого, горечью и отвращением к Европе, примирявшим его с жизнью в Америке. Он принимал жизнь в Америке, и Софи нечего было этому противопоставить — ни политических соображений, ни собственных мечтаний. В ее распоряжении был лишь тот факт, что она не примирилась, но это означало лишь, что ей трудно приспособиться, и говорило не в ее пользу. Поэтому-то Софи и не разговаривала с отцом о поездке в Европу.