Выбрать главу

Софи наблюдала за матерью, а та расхаживала по комнате, разглагольствовала, упрекала, грозила; Софи подмечала и безупречно накрашенные ногти, и раскрасневшееся лицо с обесцвеченным пушком, и пересушенные белокурые локоны. Рука высовывалась из широкого рукава кимоно и исчезала. Рука вытягивалась горизонтально, указывала на Софи, синий попугай на рукаве выпрямлялся, так что Софи могла разглядеть его целиком, отметить оттенки синего, зеленого, кое-где и оранжевого, — но тут попугай распадался на части, скрывался в морщинах, мать делала неожиданный жест, приближалась к Софи, вращала руками на манер циркача, выписывающего хлыстом замысловатые фигуры. Захватывающее зрелище: театральные жесты, меняющийся изгиб губ, узоры на кимоно играют разными красками, когда ткань собирается в складки, тапки стучат по полу — порой все эти детали соединялись в неодолимое ощущение ее красоты, величия и уродства. Только что была красавицей — прелесть ее фарфоровых рук сообщалась всему ее облику — и вот уже само омерзение, точно раненое животное. Софи чувствовала, как растворяется в жестокости этих чувств. От нее самой оставались лишь схематические очертания и мучительное ощущение, будто ребенок в комнате — кто-то другой, бесформенная масса, пустая оболочка. Частично ребенок появлялся, исчезал и вновь появлялся — внезапно, обрывочно, раздражающе, как иллюзорные образы: переминается с ноги на ногу, скуластое лицо пышет жаром, покрыто пбтом, мозги, желеобразные глаза, тьма под кожей; личности во тьме нет, пожимает плечами. Она отступает на шаг, видит свои уродливые коричневые шнурованные ботинки. Призрак ребенка восставал, рассерженно протестуя против сыпавшихся на него несправедливых обвинений. Ребенок оказывался в ловушке, сопротивляться бесполезно, самозащита провоцировала приговор более страшный: истребление. Ребенок, перед которым мать немеет, не просто скверен, а хуже некуда, он ненормальный, дурной, такой возмутительный, что не передать словами, «…любые другие родители избили бы тебя в кровь, — мать выстанывала слова, —.. и только лишь потому, что у тебя такой вот отец… добрейший, милейший отец, самый щедрый на свете… он слишком хороший, он все тебе спускает с рук… если б не твой отец…» Софи слушала слова, перемежавшиеся стонами и вздохами, стояла неподвижно, понурив голову, сжавшись, точно ожидала удара. Она не двигалась, разрываясь между страхом и желанием, чтобы эта женщина, не осмеливавшаяся ударить ее, потому что у нее такой хороший отец, все же ее ударила. Софи чувствовала и страх, и облегчение оттого, что телу ее не нанесут повреждений. Но по мере того, как угроза слабела, тревога росла, облегчение испарялось, поскольку Софи не понимала, что́ удерживает ее мать. Неужели и правда отец, занятый пациентом в кабинете в другой части дома? Воображение Софи рисовало нечто прочное. Невидимую защитную стену между нею и этой женщиной, невидимую привязь, удерживающую мать: та прыгает, скребет когтями, а добраться до нее не может; эта мысль тревожила Софи, вызывала в уме неуместные образы.

Мать плакала, стоя у туалетного столика с зеркалом, промокала глаза платком. Софи ждала, когда всхлипы утихнут. И невольно жалела мать — ничего не могла с собой сделать. Та плакала, жалкая, упивалась печалью, совсем одинокая, не замечала Софи, уже позабыв, как гневалась на нее. В ее безнадежности сочетались уродство и прелесть. Софи не знала, чего в матери больше, прелести или уродства, видела лишь, что та совершенно жалкая… Порой в такие минуты, когда Софи ждала, пока мать успокоится, и боялась просто выйти из комнаты, она успевала задать себе вопросы, ответить на которые не могла. Разве не следует ей утешить мать? Почему она не может ее утешить? Что было бы, если бы она все-таки смогла? Но не утешила. Не смогла. Не сумела. Сочла, что не следует. Она не утешила мать. Как бы она ни жалела мать, что-то в душе мешало ей, говорило: «Нельзя» — или: «Не могу», «Не буду», если мать чуть поворачивала голову и встречалась с ней взглядом; Софи не понимала. Она не понимала того, что мать сказала о ней — настолько страшного, что и слова не подобрать. Бессердечная, бесчеловечная, ненормальная — мать хваталась за эти слова для того лишь, чтобы выразить недоумение тем, что видела в своей дочери, сущность которой способна была ощутить и ухватить только она, Софи, потому что она воплощала собой невыразимое, непостижимое зло. Неопределенное чувство. Она чувствовала свое тело как кучу костей, трубок, как желудок, легкие, сердце, внутренности — все напихано вместе.