Выбрать главу

— Ну, — спрашиваю, — и что же ты ей напишешь?

— А то и напишу, что грань перейдена, только не в ту сторону, — сердито ответил Толя.

* * *

Поэтом-переводчиком он был превосходным. Стихи Лорки, Эрнандеса, Готье, Верлена в его переводах равнозначны подлиннику. Якобсон изумительно чувствовал взаимосвязи между звуковым обликом и тематикой, между пульсирующим движением стиха и смыслом и воспроизводил их с блистательной виртуозностью. Он находил точные языковые эквиваленты для передачи тончайших особенностей оригинала: тональности, регистра речи, образности, ритма, колорита и т. д.

Как-то рассказал я ему, как искал Апта — великолепного переводчика европейской прозы. Дело в том, что роман Томаса Манна «Иосиф и его братья» поразил меня не только сам по себе, но еще и мастерством перевода.

Апт добился настоящего чуда. Воссоздал до мельчайших деталей величественный собор Манна, используя совсем иной строительный материал. Вот я и решил, что тот, кто так владеет языковыми ресурсами, обязательно должен сам творить. Занялся поисками — и нашел аптовское оригинальное «творение». В библиотеке Иерусалимского университета оказалась его книжка «Жизнь и творчество Томаса Манна». Уже одно название не сулило ничего хорошего. Так и оказалось. Я открыл ее — и похолодел. Мертвые слова не давали ни малейшего понятия об истинных возможностях этого человека.

— Да, — сказал Толя, — есть люди, которые могут творить, лишь когда ими руководит чужая воля, помноженная на талант и воображение. А я в поэзии — чем не Апт? Ты, например, в восторге от моих переводов. И не только ты. А вот собственного поэтического голоса у меня нет. Хорошо хоть, что это не главное занятие в моей жизни…

В Израиле Якобсон только один раз вернулся к любимой когда-то работе. По моему подстрочнику перевел он стихотворение Мицкевича «К русским друзьям». И как перевел!

С риском быть обвиненным в тщеславии, отмечу, что эта Толина работа посвящена мне. На переводах посвящение не ставится. Это — невидимый орден. Носить нельзя, а гордиться можно.

К РУССКИМ ДРУЗЬЯМ
Вы — помните ль меня? Когда о братьях кровных, Тех, чей удел — погост, изгнанье и темница, Скорблю — тогда в моих видениях укромных, В родимой череде встают и ваши лица.
Где вы? Рылеев, ты? Тебя по приговоре За шею не обнять, как до кромешных сроков, — Она взята позорною пенькою. Горе Народам, убивающим своих пророков!
Бестужев! Руку мне ты протянул когда-то. Царь к тачке приковал кисть, что была открыта Для шпаги и пера. И к ней, к ладони брата, Пленённая рука поляка вплоть прибита.
А кто поруган злей? Кого из вас горчайший Из жребиев постиг, карая неуклонно И срамом орденов, и лаской высочайшей, И сластью у крыльца царёва бить поклоны?
А может, кто триумф жестокости монаршей В холопском рвении восславить ныне тщится? Иль топчет польский край, умывшись кровью нашей, И, будто похвалой, проклятьями кичится?
Из дальней стороны в полночный мир суровый Пусть голос мой предвестьем воскресенья Домчится и звучит. Да рухнут льда покровы! Так трубы журавлей вещают пир весенний.
Мой голос вам знаком! Как все, дохнуть не смея, Когда-то ползал я под царскою дубиной, Обманывал его я наподобье змея — Но вам распахнут был душою голубиной.
Когда же горечь слёз прожгла мою отчизну И в речь мою влилась — что может быть нелепей Молчанья моего? Я кубок весь разбрызну; Пусть разъедает желчь — не вас, но ваши цепи.
А если кто-нибудь из вас ответит бранью — Что ж, вспомню лишний раз холопства образ жуткий: Несчастный пес цепной клыками руку ранит, Решившую извлечь его из подлой будки.

Тут опять не избежать отступления.

Якобсон не был пушкинистом. Сфера его литературоведческих интересов ограничивалась двадцатым веком. Но любовь к Пушкину — та самая лакмусовая бумажка, по которой безошибочно узнаешь российского интеллигента, — была у него в крови.