И ушли. Ушли все — даже те, у которых по ту сторону барьера были свои люди, сыновья, братья. Собрались, пошли и эти.
— Терентий, ты куда?
— В отступ.
— Да у тебя зять в красных…
— А черт его бери. Я об нем нисколько даже не понимаю. Я за казачество желаю и иду. А, может, он мне, зять-то, первый голову снесет. А то я его на вилы посажу…
Мир раскололся на две половины, и трещина выросла в глубокий овраг, через который даже близким людям трудно стало перекликаться.
Отход был в августе, по теплу. Широкая картина бесконечно движущихся обозов, гуртов скота, овец, лошадей, людей напомнила что-то библейское, трагическое и величавое. Мысль оторвалась от будничных забот и суетности, поднялась от обыденного, мелкого, примелькавшегося глазу до высоты исторического предопределения. Горькое чувство неудач скрашивалось сознанием жизненной упругости казачества, прочной спаянности его, наличностью здорового инстинкта самосохранения и уверенности в конечном одолении.
Была скорбь. Была и светлая вера в грядущий успех.
И в дни теплой осени, ясные, хрустально-прозрачные, жизнь беженцев под открытым небом, в широком просторе степей, где миллионы десятин осталось некоси брошенных на корню трав, была не только сносна, но даже и привольна. Были еще запасы хлеба, вывезенного из дома, была работа по хуторам. Правда, благополучные собратья-казаки не прочь были поприжать пришельцев, использовать их как дешевую рабочую силу. Иной хозяйственный старичок норовил и вовсе не заплатить — скажет «спаси Христос» — и все. Но все же возможность заработка и пропитания была, кров тот же Господь Бог давал бесплатно, и эти звездные палаты в ясные тихие ночи были прекраснее царских дворцов…
Никакой заботы сверху, никакого попечения об этих людях, покинувших родные хутора и станицы, не было. Усть-Медведицкий (да и Хоперский также) округ был предоставлен самому себе — тут без всяких усилий была достигнута и автономия, и суверенность, потому что в центре, в <с>редоточии власти, в Новочеркасске, совсем как бы вычеркнули из памяти северный отрезок Войска Донского. Окружной атаман как суверенный властитель объявил всеобщую мобилизацию. Войска, потерявшие связь со своим интендантством, сели на шею местного населения. Беженцы от 17 до 60 лет стали под ружье. Прокурор Усть-Медведицкого окружного суда вступил в командование полком. Учителя постарше стали штабными писарями, молодые — вместе с учениками ушли в строй.
Здоровый жизненный инстинкт сослужил службу. Красные, попытавшиеся перешагнуть через Дон, тихий, обмелевший, заваленный песками, встретили неожиданный отпор от разномастных ребятишек и седовласых стариков. И посейчас стоят в нерешительности перед этим славным барьером…
Но время идет.
Ушли теплые, хрустально-прозрачные дни ясной осени, лучезарные вечера и звездные ночи. Потускнела степь, почернели засохшие травы. Зябкий ветер пошел гулять в широких просторах, дожди заплакали над их печальным умиранием. И уже белый снежный саван одел печальную наготу земли. Некуда деться голодной «худобе» беженцев, около которой и ради которой живут они по степным балкам, буеракам и заброшенным базам. Дохнет она от чумы, от бескормицы.
Мрет беженская детвора от болезней. В знойном бреду лежат в землянках и кибитках взрослые — некуда приклонить голову. Кому нужны они, грязные, смрадные, больные, оборванные и голодные?
И по-прежнему предоставлены они самим себе. По-прежнему автономны до полной суверенности. Ибо те маленькие люди, на которых возложено бремя заботы о них, в бессилии опускают руки: нечем помочь…
«Державные хозяева» земли донской среди потока красноречия уделили некоторое количество внимания, а больше словесной водицы и в сторону этой юдоли скорби. Вынесли постановление: такое-то количество «<денежных> знаков» отчислить и <помочь>. Совесть чиста, свободна от у<преко>в в ра<внодуш>ии, от самоугрызения. Но что с этими бумажками <можно> <сделать> <там>, в пустынных степных просторах, где ветер гуляет и <вьюга поет> дикие песни?
Да, да, об этом, <конечно>, должны ломать голову <не> те, кого витийствующие политики каждодневно отрывают от дела, связывают по рукам и ногам, треплют, шельмуют, на ком безвозбранно упражняют свое красноречие… Они, а не мы. Но что-нибудь надо бы взять и на нашу долю.
Ибо по-прежнему оборванные ребятишки, разутые, раздетые, с винтовками в руках всё сидят там, в окопах, рядом со стариками, глядят вперед — туда, где за Доном вдали белеют родные церковки, машут крыльями хуторские ветрянки, синеют рощицы левад. И тоской сжимаются их сердца, слезы застилают глаза…