Выбрать главу

Маскарад был на Троицкой площади, у кофейного дома, «австерии», под открытым небом. Так как это место низкое, болотистое, с никогда не просыхающей грязью, то часть площади устлали бревнами и сверху досками; образовался помост, на котором и толпились маски. К счастью, погода опять внезапно изменилась: вечер был тихий и теплый. Но к ночи с реки поднялся туман, густой-густой, белый как молоко, и окутал всю площадь. Многие, особенно дамы в слишком легких нарядах, простуживались от сырости, чихали и кашляли. Вместо лекарства поили их водкою. Гренадеры, по обыкновению, разносили ее в ушатах. В белом облаке тумана, освещенного зеленоватым светом долгой зари – позже, в июне, здесь заря во всю ночь, – все эти маски – арлекины, скарамуши, паяцы, пастушки, нимфы, китайцы, арабы, медведи, журавли, драконы – казались смешными и страшными призраками.

Тут же, рядом с помостом, где мы танцевали, виднелись черные колья с железными спицами, на которых торчали мертвые, почти истлевшие головы казненных. В смолистом запахе весенней хвои, березовых почек, которым теперь наполнен весь город, чудился мне смрад этих голов. И опять казалось, как постоянно здесь кажется, что все это – сон.

* * *

6 мая

Неожиданное примирение. Подойдя к полуоткрытой двери в комнату ее высочества, я увидела нечаянно в зеркале, что она сидит в кресле, а кронпринц, наклонившись к ней и держа голову ее обеими руками, целует в лоб с почтительной нежностью. Я хотела было скрыться, но она, заметив меня тоже в зеркале, сделала мне знак рукою. Я поняла, что она приказывает мне остаться в соседней комнате. Бедняжке хотелось, должно быть, похвастать своим счастьем.

– Der Mensch, der sagen, ich Sie nicht liebe habe, lugt wie Teuffel! – Кто говорит, что я вас не люблю, лжет, как дьявол! – говорил царевич, как я догадалась, об одной из тех презренных сплетен насчет ее высочества, которых здесь ходит множество (ее обвиняют даже в измене мужу). – Я вам верю, знаю, что вы добрая, а те, кто говорит о вас дурно, не стоят вашего мизинца…

Он расспрашивал ее о делах, неприятностях, об ее здоровье, беременности с таким участием, и слова и черты его лица полны были таким умом и добротою, что, казалось, предо мною совсем другой человек. Я глазам и ушам своим не верила, вспоминая то, что вчера еще происходило в этой самой комнате.

Когда он ушел и мы остались одни, Шарлотта сказала мне:

– Удивительный человек! Он вовсе не то, чем кажется. Никто его не знает. Как он любит меня! Ах, милая Юльяна, только бы любовь – и все хорошо, все можно вынести... Когда у меня родится ребенок – молю Бога, чтоб сын, – я буду совсем счастлива!

Я не возражала; у меня не хватило бы духу разуверять ее; она была уже и теперь так счастлива. Надолго ли? Бедная, бедная!

* * *

Может быть, я несправедлива к царевичу? Может быть, он действительно «не то, чем кажется»?

Это самый скрытный из людей. Когда не пьян, сидит, запершись, со своими старыми книгами и рукописями; изучает, говорят, всемирную историю, теологию, не только русскую, но и католическую и протестантскую, раз восемь будто бы прочел немецкую Библию; или беседует с монахами, странниками, старцами, людьми самого низкого звания.

Один из его служителей, Федор Эварлаков, молодой человек, неглупый и тоже большой любитель чтения – он берет у меня всякие книги, даже латинские, – сказал мне однажды о кронпринце слова, которые я тогда же записала по-русски в памятную книжку, подарок Лейбница, которую всегда ношу с собою:

«Царевич имеет великое горячество к попам, и попы – к нему, и почитает их, как Бога; а они его все святым называют, и в народе ж ими всегда блажим».

Помню, Лейбниц мне рассказывал, что, представившись царевичу летом 1711 года в Вольфенбюттеле, в герцогском замке, долго беседовал с ним о своем любимом предмете – соединении Востока с Западом, Китая и России с Европою – и затем прислал ему, через его воспитателя, барона Гюйссена, извлечение из писем о китайских делах. Лейбниц утверждал, что, наперекор всему, что говорят о царевиче, он очень умен; но ум у него совсем иной, чем у отца. «Должно быть, в деда», – заметил Лейбниц.

Ее высочество показывала мне копию с письма Королевской берлинской академии наук к герцогу Людвигу Рудольфу Вольфенбюттельскому, отцу Шарлотты. В письме этом говорится о предстоящей возможности распространить истинное христианское просвещение в России «благодаря особой и чрезвычайной склонности наследного принца к наукам и книгам».

Видела я также отчет о заседании той же Берлинской академии в 1711 году, где один из членов ее, конректор Фриш, заявил: «Наследник царя еще больше любит науки, чем сам царь, и будет им в свое время не меньше покровительствовать».

Странно! Когда я сегодня смотрела на них обоих в зеркало, точно в волшебном «зеркале гаданий», мне почудилась в этих двух лицах, таких различных, одна черта сходства – тень какой-то предчувственной грусти, как будто оба они – жертвы и обоим предстоит великое страдание. Или это мне только так показалось в темном зеркале?

* * *

8 мая

Присутствовали в Адмиралтействе при спуске большого семидесятипушечного корабля. Царь, одетый как простой плотник, в красной вязаной фуфайке, запачканной дегтем, с топором в руках, лазил между подпорками под самый киль, осматривая, все ли в порядке, не обращая внимания на опасность – недавно при спуске два человека были убиты. «Тружусь, как Ной, над ковчегом России» – припомнились мне слова царя. Сняв шляпу перед великим адмиралом, как подчиненный перед начальником, он спросил, пора ли начинать, и, получив приказание, сделал первый удар топором. Сотни других топоров начали рубить подпорки; в то же время снизу отдернули балки, державшие корабль с обеих сторон на штапеле. Он скользил с намазанных жиром полозьев, сначала медленно, потом полетел как стрела, так что полозья сломались вдребезги, и поплыл по воде, качаясь и впервые рассекая волны, при громе музыки, пушечной пальбы и кликах народа.

Мы сели на шлюпки и поехали на новый корабль. Царь был уже там. Переодевшись в мундир морского шаутбенахта – чин, в котором он теперь состоит, – со звездою и голубою орденскою лентою через плечо, принимал он гостей. Стоя на палубе, окрестили новорожденного первым кубком вина. Царь произнес речь. Вот отдельные слова, которые мне припоминаются:

– Наш народ, как дети, которые за азбуку не примутся, пока приневолены не будут, и которым сперва досадно кажется, а как выучатся, то благодарят, – что ясно из всех нынешних дел: не все ли невольно сделано? И уже благодарение слышится за многое, от чего и плод произошел. Не приняв горького, не видать и сладкого...

– Не корми калачом, да не бей в спину кирпичом! – заметил один из шутов, старых бояр, должно быть уже пьяный, своему соседу на ухо шепотом как раз у меня за спиной.

– Имеем, – продолжал царь, – образцы других просвещенных в Европе народов, которые также начинали с малого. Пора и нам за свое приниматься, сперва за малое, а потом будут люди, кои не оставят и великих дел. Ведаю, что сам не совершу и не увижу сего, ибо долгота дней ненадежна, – однако начну, да будет другим после меня легче сделать. А с нас довольно ныне и сей единой славы, что мы начинаем…

Я любовалась царем. Он был прекрасен.

Спустились в каюты. Дамы сели отдельно от кавалеров, в смежной зале, куда во время пира не смел входить никто из мужчин, кроме царя. В перегородке, разделявшей обе залы, было небольшое круглое, задернутое красною тафтою оконце, вроде люка. Я села рядом с ним: приподымая занавеску, я могла видеть и отчасти слышать то, что происходило в мужском отделении. Кое-что, по обыкновению, записывала тут же в памятную книжку.

Длинные узкие столы, расположенные в виде подковы, уставлены были холодными закусками, острыми соленьями и копченьями, возбуждающими жажду. Еда дешевая, вина дорогие. На подобные празднества царь выдает из собственной казны Адмиралтейству тысячу рублей – по-здешнему, деньги огромные. Садились как попало, без соблюдения чинов: простые корабельщики рядом с первыми сановниками. На одном конце стола восседал шутовской князь-папа, окруженный кардиналами. Он возгласил торжественно: