сь в эти самые погребки, крючьями своими создавая нерасщепляющуюся тяжелую массу, будто горы металлолома на скрапном дворе, которые можно было оторвать для подачи в печь только полем сильного электромагнита; и потом долгие годы он все выкидывал старые проржавевшие крючья; так вот, эта самая чашка со змеей придавала чрезвычайно много убедительности и элегантного профессионализма Ангелине Петровне Кузнецовой — а как губительно было ограничение воды; всю жизнь у матери были больны только почки, с тех пор, как родила Митю, поэтому спасением сердца уничтожались почки; рецепт на бруфен не подписывали, оказалось, что было специальное закрытое распоряжение от кого-то из министерства — не выписывать импортных лекарств (да что там от кого-то, говорили, что от министра, кто ж еще мог бы наложить такой тугой запрет?), — за них, за импортные лекарства, нужно было платить валюту, таким объяснением это спускалось вниз, лекарства, однако, закупались малым числом в специализированные, особого сорта аптеки, по-видимому, для особо нужных людей, но еще более малая часть их бывала и в обычных аптеках, но так их было мало, что выписка их только создавала новые трудности и у больных, и в аптеках, кроме того, обнаруживалось, что где-то лекарства все-таки есть, что кто-то ими все-таки пользуется, поэтому вроде бы и не было никакого другого выхода, как обходиться своими; в другой больнице еще лежал завотделом Сажин, Митя по поручению месткома заезжал его навещать, специально было поручено ему с расчетом на его теперешнее положение; так вот, Сажин ему доверительно сообщал, после беседы с главврачом, что лечат всех на двадцать копеек в день, больные нажимать надо на психологию, и если б не его, Сажина, алкогольные связи, то язва его рубцевалась бы еще пару месяцев, все только и говорят: давайте, сможете достать — доставайте! Митя записал на всякий случай: оксиферрискарбон — Франция, на черном рынке двадцать ампул — четвертной; чтобы подписать рецепт, нужно было идти к замдиректора центра, Зоя все подмигивала ему, мол, подпишет или не подпишет — неизвестно? и подмигиванием указывались виды для него на будущее, они будто занимались серьезным делом, сознавали важность этого дела, но осмысленностью своих действии, той ролью, которую они при этом играли, как бы наслаждались одновременно с ней; кроме этого вертелась в голове другая чепуха, и вот ведь что еще: все это он подмечал в себе невидимой своей точкой, расположенной в самой его неухватливой сердцевине; из нее шел как бы тонкий лучик, который перескакивал с одного участка его поверхности на другой, пока не создавался полный телесный угол: он охватывал всю внутреннюю поверхность его жизни, вращаясь, переходя мгновенно, меняя направление, и только временами гас, пропадая вместе с точкой; подмечая все это, он сам способствовал этому, будто это было главным, а все остальное, ради чего он был здесь, было только фоном; в нем была особая форма пустоты; более того, понимая все, он сам, одновременно со всем, направлял этот лучик, заставлял его мгновенно вращаться, что понимал совсем где-то глубоко, в другом своем начале, но и за всем этим опять сделал особой, совсем другой точкой: одна нить света была внутри другой, и когда исчезал внешний луч, оставался еще внутренний; замдиректора подписала; они спустились в приемную директора на лифте, теперь нужна была его подпись, директор подписать отказался, потребовал, чтобы была непременно докладная. А кому писать докладную? — спросил Митя, секретарша снова пошла к директору, через десять минут она вышла вся красная, отруганная, Митя с Зоей хотели уже сами прорваться; докладную должна была писать его заместитель, то есть заместитель центра Клава Георгиевна; они не дадут рецепта, вот посмотрите, сказала Зоя, потом этот рецепт возвращается к нам, и тому, кто его подписывал, делают втык такой, что потом уж никому не станешь ничего подписывать! Клавдия Георгиевна была теперь уже занята на обходе, и Митя сначала посидел с Зоей, но у нее тоже были дела, потом зашел к матери в палату, заходить в это время запрещалось, и он забежал на несколько минут, она вся осветилась лицом! как она улыбалась счастливо! Митя ей знаками объяснял, что он достанет ей бруфен, что сейчас пока его еще нет, но еще немного, и все будет в порядке! он ей все показывал, что она станет ходить, что он сейчас побежит с Зоей вниз к директору, тот подпишет рецепт, что в аптеке он уже договорился, к тому же еще спала Мирзоева, поэтому кричать он не мог, еще боялся, что услышат в коридоре, а мать тоже знаками показывала, что не надо с ней разговаривать, только чтобы он не кричал, даже если она не понимает что-нибудь, пусть он только побудет с ней, пусть только смотрит, он ей потом расскажет, она гладила его руку, а он смотрел на синюю вену на ее легкой, быстрой руке, поцеловал тогда ей руку, нет, это она сначала поцеловала его пальцы, она пыталась приподняться, чтобы поцеловать его пальцы, тогда он нагнулся к ней, прижался к ее щеке, а она поцеловала его пальцы и как во сне, стянуло горло, но тогда, в то мгновенье, и потом, нет, не думал Митя, что всего еще осталось несколько дней, и потом будет все! ее уже не будет нигде! Правда, Мирзоева с жестокостью, свойственной больным людям, сказала, это было в эти же дни, он тогда прибежал на полчаса, принес компот и все посматривал на часы, торопился в библиотеку, так вот, она сказала: а вы ведь мать потеряете, если вот так будете бегать! и тогда он знал, что это правда, потеряю, но вот именно в эти дни никто внутри Мити не говорил, что мать умрет, он даже сам пытался спрашивать у него, и было как-то спокойно, все, что появлялось на дне души в эти дни исчезало, и он даже думал, что все, теперь все, он избавился от этого неухватливого жестокого видения, а тут вместо всей этой гнуси, была вместо всего Мирзоева; потом еще раз она говорила сестре, сестра из-за чертовой школы приходила только дважды в неделю, поэтому ей Мирзоева говорила это с большим удовольствием, и вот в отношении сестры говорить это Митя считал правильным, он почему-то тогда подумал: пройдет шесть месяцев после смерти матери и сестра еще цветной телевизор купит (а сам-то что через шесть месяцев?), и тут же поймал себя: как легко подумалось, как быстро и без боли: теперь уже не было бестелесного исчезающего, что вызывало отвращение к самому себе, которое он от всех скрывал, сейчас ничего этого не было, работало едва уловимое, но точное размышление: как легко подумалось о смерти! Он остался, на библиотеке поставил крест, и хоть остался, а все-таки тянуло уйти, потом проснулась Мирзоева, и Мирзоева сказала: посмотрите, как ваша мама счастлива! мать этого не слышала, а показывала на сына и гордилась им, нет, не считала она его неудачником: он ломал свою жизнь сам, думала она, и сам он за это платил, он платил душою, он жил так, это была его судьба; у нее, у Мити и у Ильи была своя судьба, у всех у них была своя судьба, — но ведь не у каждого она может быть? a у Мити была своя судьба, она верила, что многое еще должно было проявиться впереди — и она вся светилась своей душой, глядя на него. Потом вечером, он досиделся даже до десяти, его выгоняли, толстая тетка в белом халате, мать говорила: обязательно поцелуй Надю, Вову, обязательно зайди к ним! И вот когда прощались, было одно мгновение: ему по настоящему стало больно, мгновенно набухло горло, и еще присоединилось к этому чувство такое: он был счастлив, что остался; что весь вечер они были вместе, что еще несколько часов прибавилось к тому сроку, когда он был с ней вместе. И когда шел домой, чувствовал себя, впервые даже за много лет, светло и чисто, и он подумал, что, возможно, это было единственное мгновение в последние годы, когда он жил как надо ему самому.