P.S. Да, читатель, за мной должок: я расскажу, как закончился диалог при расставании в Питере на Живописном проспекте в первый день знакомства:
– Как вас зовут?
– Катя Голубева. А вас?
Я тогда подумал и сказал:
– Юрий Михайлович. – И в ту же секунду понял, что это – всё!..
И правда, романа не случилось, а длинная история добрых необязательных отношений тянулась до самой смерти, к которой Катя Голубева шла всю свою короткую жизнь.
Мравинский
Мравинский старел красиво. Готически старел, не теряя власти над тем, чем владел в совершенстве, – над звуком. Однажды у него на даче в Прибалтике в беседе за чаем, впав в банальное представление о пожилом человеке, я стал громко (слишком громко) что-то рассказывать. Он слушал и отвечал тихо и точно. Это странное общение прервала его жена, шепнув мне на ухо: «Вы напрасно так громко говорите, хорошо слышать – часть его дара».
Это была правда, я ее знал. Мне посчастливилось на репетиции наблюдать процесс соблюдения им чистого звука и тишины. Щелчки камеры были оговорены, и мусорный их тон был вынесен за скобки. Я стоял у правого (если смотреть из Большого зала Ленинградской филармонии) выхода за кулисы, и за три дня он привык ко мне, как к колонне или портьере. Впрочем, он с первой минуты не учитывал моего присутствия. Один только раз он поднял на меня глаза, и весь оркестр посмотрел в мою сторону с немым вопросом: снял ли я уникальный момент или прозевал? Снял, снял: Мравинский за пультом смеялся!
Повод был и правда смешнее некуда. Он сказал: «Начнем с пятой цифры», а части оркестра показалось: «начнем с первой»…
Закончив репетицию, он отдыхал в дирижерской комнате. Я попросил инспектора оркестра поговорить с маэстро. Мне хотелось снять его на сцене одного после работы. «Вы с ума сошли, – испугался инспектор. – Он вообще не любит фотографироваться, а уж позировать… нет, увольте».
Трепет заразителен. Тем не менее, я вошел в комнату:
– Эта фотография будет памятью…
– У меня прекрасная память, – сухо сказал Мравинский. – Мне не нужны ничьи подтверждения.
– Хорошо, – согласился я. – Вы сделали свое дело?
– Да.
– А я нет. Как профессионал вы должны меня понять.
– Это аргумент.
Я поспешил в темный зал.
– Свет! Дайте свет!
Никто не пошевелился. В этот момент из-за кулис вышел Мравиский.
– Зажгите люстры, – тихо сказал он. Послышался торопливый топот, и через несколько секунд стало светло, как на празднике.
После съемки он пригласил на концерт и попросил не фотографировать вечером.
– Я не хотел бы разочаровываться, – пробурчал Маэстро.
Первое отделение я провел за кулисами. В антракте мы встретились.
– Не снимаете?
– Нет.
Опасаясь соблазна, я оставил камеры в дирижерской. За креслом.
Началось второе отделение. Мравинский властвовал над оркестром, залом, миром, от которого, тем не менее, был совершенно отрешен. Казалось… Нехорошая мысль сходить за фотоаппаратом, едва родившись, была немедленно прервана коротким взглядом Мравинского из-за пульта. Меня тут же охватило беспокойство и привычное желание оправдаться: не виноват!
В следующей паузе он вновь посмотрел на меня; я поднял руки, показывая, что они пусты, но он был неумолим. Буквально подняв над полом, Евгений Александрович Мравинский взглядом перенес меня из зала в артистическое фойе. С некоторой обидой я поджидал его после концерта у двери дирижерской комнаты.
– Я не снимал. Специально запер камеры здесь у вас.
Он глухо заухал, смеясь.
– Заперли? Значит, вы в себе не были уверены. Не так уж я не прав.
Мир был восстановлен.
– Я ведь тоже фотографирую, – сказал он. – Цветы, животных. Иногда трудно удержаться. Если человек не бесстрастен.
Теперь прошло время, Мравинского нет, а фотографии остались. Они дополняют нашу память о нем. Или подтверждают. Тут он оказался не так уж прав.
Песня про охотника
(С комментариями)
Тут Евдокия Ивановна Кривоносова еще не вступает. Она сидит за столом в своем доме на берегу Дона и улыбается, предвкушая песню. Без Дуни хора нет. Она это знает, роль свою в песне любит и добра к поющим сотоварищам не от ощущения своей незаменимой силы, а от рождения. Милое круглое лицо даровано ей природой, чтобы люди не долго приноравливались или осторожничали в общении с ней, а сразу любили.
В казачьей песне Дуня «дишканит».
Не сразу вступая, забирает она высоко и, словно уйдя от мелодии, чертит в небе узоры, тонкие и круглые большей частью; припадая на крыло и опираясь на тугой осенний воздух, кружит над полем, над долом, над лесом, над Доном и, вдруг срываясь, пикирует вниз и уже у самой воды, чуть не задевая ржавую крышу дебаркадера с некогда красным лозунгом «Ни одной жертвы – воде», впадает в мелодию, купается в ней одну-две строки и, не в силах удержаться, в конце повтора вновь взмывает ввысь, бог знает куда, и – с концами…