– Не слыхала я того хора, – говорит Елизавета Ивановна, – но говаривали, что запевала у них там слабоватый, да ведь не подберешь. У них не по голосам там запевают.
В сорок пятом году собрались для песни семь человек. Ездили по полевым станам, концерты «ставили» и росли понемногу. Познакомившись на спевках, Дуня с Лизой уже не расставались друг с дружкой.
– Если я предана песне, так уж я не шатнусь, – сказала Дуня, ударила ребром ладони по столу и засмеялась. – И в войну, когда санитаркой в госпитале была, раненым пела, а только больше плакала.
Она и после войны была санитаркой и долго работала в Вёшках «в лечебных заведениях», а теперь по хозяйству.
– Вы ешьте, ешьте. Вон помидор соленый попробуйте.
Прокушенный легким поцелуем помидор тот разливается во рту, навевая мысль о том, что Бог (если он есть), наделив человека вкусовыми рецепторами, мог бы этим и ограничиться.
Евдокия Ивановна смотрит на меня и поет:
– На семь литров холодной воды двести пятьдесят граммов соли, триста сахара, пол-литра уксуса, ложка аспирина, чеснока можете положить, но немного, чтобы помидор не мягчел, хрен, лист лавровый – чего кто любит, и мыть помидоры перед засолом в двух водах…
Так же щедро делится Евдокия Ивановна и песнями, впрочем, печалит ее, что песни те, тщательно записанные в Вёшках и других местах, появляются в официальных хорах в виде сокращенном, с душой, порой опустошенной чрезвычайной музыкальной грамотностью и заученным мастерством.
– В экспортном исполнении наши песни худеют, – с сожалением шутит муж Евдокии Ивановны Емельяныч, человек хоть и молчаливый, но тоже поющий и в хоре, и за столом; и в разговоре о жизни вспомнивший, что была недавно неожиданная радость: поехал на Волгу и с Мамаева кургана вдруг увидел позицию, которую оборонял во время Сталинградской битвы.
– Надо бы в Вёшках устроить музей казачьей песни. Магнитофоны есть – певцы живы.
– Живы пока, – соглашаются певцы.
Низкий, чуть с хрипотцой голос Лизы в хоре выделяется трагическим звучанием, хотя человек она легкий и веселый. Родилась Лиза в Вёшках, в Вешках и состарилась. Жизнь ее была непростая, но, слава богу, уладилась к вечеру… Она поет спокойно, чуть склонив голову и глядя на Дуню. Дуня моложе на десять годов, и жизнь у нее сложилась глаже: может, оттого она в высоту идет голосом, листьями играет, макушку песни гнет-раскачивает, а Лизавета – в глубины и там, у основания, обусловливает мощный и неуемный ее рост.
– Первый муж мой был хороший человек, председатель сельсовета, добрый и грамотный – несколько книг в год прочитывал. По нему стреляли и письма с угрозами слали… Потом, после его смерти, другой был. Тоже нет его уже в живых. Теперь мы с дедком живем. Этот третий.
– Хороший у тебя дед, – говорит Дуня.
– Хороший. Он зимой встанет раньше меня, вытопит печь. Потом будит меня: вставай, тепло уже… Что еще надо?
Я думаю: вроде бы действительно больше ничего…
Лиза и сейчас, в свои семь десятков, статна и красива необыкновенно.
– А против матери моей никакой красотой не годилась. Но о ней особый рассказ.
Я не проверял «особый» рассказ Елизаветы Дмитриевны, но, думаю, вымысла в нем немного. Невозможно соврать о себе в малых местах: станицах, селах, хуторах. Да хоть бы и был в нем вымысел, что за беда? Были бы люди. А люди были…
Особый рассказ. – Отец мой, – начала Лиза, – был хуторским атаманом. Умер он 12 мая 1919 года. А мать мою – красавицу – посадили в тюрьму 6 октября. Тогда у нас кадетская власть была. Сидела мама здесь, в тюрьме, а когда стали на Вёшки наступать, как у нас их здесь называли, красные-то, погнали ее кадеты в Каменск. Не одну, сто восемьдесят человек. Но не догнали. Где-то под Миллеровом, в Веже…
– Вежа – это у Кошар, – поправляет Дуня.
– …в Веже ее судили и присудили к расстрелу за подрыв кадетской власти. Отец знал пароль и матери перед смертью сказал. Она его нашим вёшенским, которые в красные затесались, шепнула, чтобы с тем паролем через белые кордоны можно было пройти. А одного поймали – Тришку Парфенова, он и сказал, что атаманова жена пароль выдала. И должна была закончить свою жизнь мать в двадцать пять своих годов. Восемь раз выводили ее на расстрел…
– А тут один у белых был, – продолжала Лиза. – Рыбников из хутора Рыбного – член ихнего военного полевого суда. Любил он мать и сватался за нее (она ведь вдова была). Осудили на гибель ее без него. А когда он взялся в Веже изменить решение, нельзя было. Он конвоиров подкупил, те затворами поклацали, только не стреляли, но мать-то не знала – умирать шла. Так восемь раз было. Начальник тюрьмы тоже вёшенский был, Шурки Кухтиной родственник, спрашивает: «Что не расстреляли?» – «А пули в нее не летят. Заговорена она…»