Не могу вспомнить, где я был в декабре 74-го. А Ковалев помнит. Его арестовал КГБ за «антисоветскую деятельность» и распространение «Архипелага ГУЛАГ». Семь лет Чистопольских лагерей строгого режима и три года ссылки на Колыму.
Я никогда не был поражен в правах, но не пользовался ими и, следовательно, не боролся за них. А он – боксер, боец, со своей близорукостью бился за меня, даже после отсидки, работая сторожем в Калинине.
Он отстаивал мои честь и достоинство, необходимость которых я долго особенно не осознавал. Мы познакомились в Москве после его возвращения и возвращения Сахарова и Боннэр в горбачевские недолгие времена.
– Нет, – сказал обстоятельный и точный Сергей Адамович, – фотография сделана позже.
За годы, предшествующие обсуждаемому снимку, Ковалев по совету Андрея Дмитриевича участвовал в выборах на Съезде народных депутатов, стал членом Верховного Совета и председателем Комитета по правам человека. (Был такой комитет!) Инициировал законы «О реабилитации жертв политических репрессий», «О беженцах», «О вынужденных переселенцах». Он один из авторов российской Декларации прав человека и гражданина (какими пустяками занимались в «лихие» девяностые).
Ковалев был первым Уполномоченным по правам человека в России. Выступал против войны в Чечне, подолгу пребывая в районах боевых действий и помогая журналистам писать правду, за что министр Грачев называл его «врагом России».
В марте 95-го его сместили с должности уполномоченного, а в июне он с несколькими журналистами стал добровольным заложником взамен захваченных в Буденновской больнице.
– Это девяносто пятый год. Тридцатилетний юбилей первой правозащитной демонстрации на Пушкинской площади, – говорит Ковалев, глядя на снимок. – Ира Якир, Виктория Вольпина, я, Люда Алексеева. А во втором ряду Феликс Светов, отсидевший пяток лет, Саша Даниэль и Арсений Рогинский. Это мы пришли из «Мемориала». Ты должен помнить.
Помню, Сережа. И все мы должны помнить, что за то, чтобы свободно выйти из строя, Сергей Ковалев и его многие товарищи заплатили сто́ящую цену.
Человек имеет право.
Герасимовы
Прошлые дни – не лучше настоящих или будущих, просто их становится больше и из них легче выбирать.
Вот, к примеру, я лежу на диване под орхидеями, висящими на окне, на мне лежит кот Митя. В соседних комнатах Олег и Неля Герасимовы и плод их любви – белобрысый Сережа. Диван не мой, не мои орхидеи, и кот Митя тоже не мой. В доме нет ничего моего, кроме друзей. И вот я живу.
Еще я могу жить у Ани Дмитриевой и Мити Чуковского, у Саши Талалаева, в редакции «Комсомолки» (бывшей) и на вокзалах. У меня есть портфель-кровать и удостоверение корреспондента. Я свободен и счастлив. А ведь мне немало лет. Ни кола ни двора. Ни одной изданной книги, ни снятого фильма. Зато («зато» зачеркнуто)… Друзья возмещают все. Умные, нежные, добрые, ироничные и гостеприимные. Сколько бы я им задолжал любви и терпения, если бы такой счет существовал в дружбе… Но там его нет.
Дружить – труд напряженный, радостный и безобидный. Обида появляется, когда кончается ресурс чувства, когда игра не во имя радости и самой игры, а на счет.
Безответная любовь – это бывает, а безответной дружбы нет. Ушедшие из жизни мои друзья – все со мной. Утомленные дружбой живущие – без меня. Вина взаимна, ибо ее нет.
И все же, все же, все же…
Теперь я на даче, тоже не моей – Герасимовых. 42-й километр Казанской дороги. Накануне мы с Олегом, режиссером, педагогом и драматургом, проспали последнее в нашей жизни солнечное затмение. Закоптили стекла, взяли поллитру и, опершись о сосны, стали ждать… Или две мы взяли?.. Когда проснулись, было темно, но не мычали обещанные коровы и не кудахтали куры. Затмение длилось до самого утра. На рассвете мы поднялись и пришли в старый запущенный сад. Неля спросила: «Что видели?» – «Ничего», – честно сказали мы.
Я взял аппарат из угрызения совести и снял их – моих друзей. Неля держит зеркало, в котором отражается Олег. Получилась фотография об их долгой и счастливой любви и нашей дружбе…
Сарьян
Порой успеваешь…
Когда нет ощущения погони, крайней линии, границы времени. Когда нет ожидания срока. Все равно чьего: чужого ли, своего.
Рубеж, определяющий целесообразность порыва, на который ты все еще способен, лучше не знать, чтобы избежать разумного бездействия.