Выбрать главу

Что за утро было в Бровахах! Золотое, с туманной проседью. Что за тишина стояла на дворе у Василия Макаровича… Белая мазанка под соломой, голубые оконца, изумрудная трава – все это светилось чистотой и той особенной свежестью, которая если и вернется в этом году, то только в погожий зимний день, с лиловой тенью на пухлом снегу и дымом, столбом уходящим к ясному небу. Но тогда уже будет холодно, а теперь тепло, и на траве к тому же лежит сноп пшеницы и малиновое яблоко на нем. Хорош также и сад Василия Макаровича, убегающий вниз по косогору и запущенный ровно настолько, сколько того требует природа, чтобы оставаться живою. А как хорош сам Василий Макарович, когда, разбуженный моим стуком, подходит он к окну в синей майке. Размером значительно большей, чем в том нуждается его тело, в синих же, под цвет майки, штанах, своего уже размера, и в синих носках.

– Ат, бисова жинка, – весело говорит Василий Макарович, – з-замкнула-таки мэнэ!

– Давайте дверь с петель снимем.

– Як бы це була дверь, як у дурненькой Маньки, – другое дело, а в мене кре-епкая! Пошукайте ключ на двори!

И пока я, вспугивая гусей, ползаю в поисках ключа, Василий Макарович рассказывает мне из хаты леденящую душу историю про дверь дурненькой Маньки…

Таков вот рассказ:

– Приехала из города Алма-Ата, где яблоки, говорят, как кавуны, нестарая одна жинка. И вот однажды берет она наше небольшое такое яблочко-кальвиль, а рот раскрывает, как на алма-атинское. Ну и, конечно, в лишний просвет влетела пчела, жалит ее внутри, и умирает бедная женщина, и хоронят ее до прибытия родственников, поскольку жара и сушь. Но родственники приезжают, скоро выкапывают ее и увозят, а гроб, почти новый, бросают на кладбище, где и находит его наша Манька. Взваливает на себя домовину, а дело к ночи, – и идет вдоль кустов. И тут слышит голоса. А голоса эти принадлежат куму Василия Макаровича с братом, которые, выпив по поводу премии добрую чарку, решили проветриться вдоль кладбища. «Ты слышал шаги? – спрашивает кум осторожно. – Пошли-ка отсюда!» – «Нет», – говорит смелый его брат, и они бесстрашно (кум за братом) лезут на кладбище. Манька ж тем временем, почуяв неладное, спускает гроб на землю и ложится в него, чтобы не украл никто. А тут и кум с братом! «Ох, – шепчет кум, прикладывая ухо и глядя на звезды, – там хтось сопэ». – «Ну-ка, открывай», – говорит смелый брат и, сдвинув крышку, превращается в камень. «Чего не видели? – спрашивает Манька, вставая. – Идите, куда шли». Рухнул тут брат как подкошенный. А кум на четырех добежал до милиции и, заикаясь, все рассказал. Но милиция решила, что лучше на ночь не проверять. Проверили утром – и ни Маньки, ни брата!

– Да… – говорю я, отпирая Василия Макаровича ключом, который нашел под балией (круглым корытом для стирки), – а дверь тут при чем?

– Как при чем? – удивился брат Василий. – Так когда милиция пришла к ней, чтобы забрать государственный гроб, она и говорит: «У меня с того гроба уже дверь сделана».

И Василий Макарович развел руками к окончанию рассказа.

Потом снова ушел в хату и появился оттуда уже в синем пиджаке с орденом Красной Звезды, полученным за то, что двумя бутылками поджег два немецких танка, которые тогда казались ему очень большими, а теперь нет.

Он чинно сел на сноп и сказал:

– Ну что я делал на войне? Робыв и робыв. Началась моя судьба в сорок первом под Харьковом, а закончилась под Будапештом. Я командовал тогда минной батареей. И тут меня третий раз за войну сильно ранило. И все. И в госпиталь на море.

– На какое?

– Ой, воды там кругом! За Ереваном море, как зовут? Каспий, о! Оттуда – домой. Оженився раз, потом еще и еще. Эта жинка, что замкнула мэнэ в хате, – хоро-ошая! – четверта по счету. 34-й год живем. Есть у меня дети – Виктор, Мыкола, Александр и Катерина. А две дочки вмерло. Такой мой жизненный стяж…

Брат Василий утомился от серьезного разговора и снова глянул на меня озорным глазом:

– А хотите, я расскажу, как третью танку чуть руками не поймал?.. Не, в другой раз. Может, в хату зайдем? Посидим, у меня много историй.

Соблазн велик, но я отправляюсь к брату Хтодосю, который живет в другом конце села. С полдороги мы идем с братом Иваном, который теперь гостит у Хтодося.

– Там, на горе, – показывает брат Иван на пригорок за селом, – был дом, где все мы родились и выжили в голодном 33-м, потому что мать все могла, а отец все умел. И нас научил. Я вот, – с гордостью говорит брат Иван, – и теперь в своем доме всю мебель сам делаю, и буфет склал, и тумбочки, и стол. И около машин мы могли.

Он около любого мотора как дома. Это с войны.

А война была для него «кружение»: из дому на север, к линии Маннергейма. Оттуда домой. Потом июнь 41-го, передовая пока еще к западу от Бровах. Затем подался брат Иван назад, обороняя Черкассы, Лубны, Ромны, Киев. Потом быстро и горько – не своей волей – снова на запад до польского города Треблинка. Оттуда побег, и один ночами три месяца шел на восток в Бровахи (опять же к маме, к земле) и наконец, в последний раз, на запад с танковой частью, не быстро, но бесповоротно до самой Вены, и снова на восток, домой, сюда… Навсегда.