Она подошла к прямострунному пианино, открыла крышку, засветила свечи, потому что ставни уже закрыли, а свет не зажгли, и заиграла вальс Грибоедова…
– Оставьте меня здесь на ночь, – попросил бы я. – Мне хочется послушать, как звучит этот дом ночью, когда никого нет, как он живет… Я буду охранять его. Пусть одну ночь.
– Это невозможно, – сказала бы Нина Ивановна, даже в выдуманном мной вечере, и улыбнулась бы своей замечательной улыбкой, а в гостиной все еще звучал бы отзвук аккорда…
Но чего только не достигаем мы в фантазиях своих!.. Как мы красноречивы и обаятельны, как уверенно решаем мы проблемы свои и чужие… Давайте, читатель, забудем, что строгая милиция опутала ночную квартиру хитроумной сигнализацией, что все двери закрыты на замки, а ключи на пульте у милого и бдительного милиционера Тани. Забудем это.
Пусть Нина Ивановна уже дома, ключи от музея на месте, сигнализация начеку, а я – в квартире… «Как будто», как говорят дети. И как будто уже восемь вечера… или без пяти девять. Темно, потому что электричество выключено, да и не было его – электричества – тогда. Сквозь ставни пробивается свет уличных фонарей, но, потратив на свои усилия слишком много энергии, он едва достигает круглого стола в гостиной, за которым я сижу не двигаясь.
В темноте тишина оглушает, и стук собственного сердца с тревогой воспринимаешь как чью-то нервную поступь. Потом к ним примешиваются торопливые шаги каминных часов рядом со мной, размеренный ход больших деревянных на полу в столовой, за которыми едва поспевают бронзовые… Я сижу под портретом Пушкина (копия с Кипренского) и слушаю. Шаги заполняют дом. Кто-то идет и идет, не удаляясь и не приближаясь. Это время. Оно живет в этой квартире (впрочем, как и в любой другой). Я встаю из-за стола, сквозь анфиладу пытаясь попасть с ним в ногу, но в темноте страшновато. К тому же я опасаюсь неловкостью своей нарушить порядок, заведенный в доме. У меня нет права участвовать, я всего лишь гость, свидетель, понятой этой ночи. Мне надо убедиться самому, что этот дом живой, и вот я шагаю, не удаляясь и не приближаясь и даже не вставая из кресла.
О чем я думал, что грезилось? Появился ли хозяин? Нет. Его и ночью не было. И не было видений, и мысли все более простые, шепотом внутри: был точно. Здесь. Вот: очень близко был. Сколько времени я сижу? Ветер воет в камине за тканым экраном. Узкая полоска света падает на портрет Натальи Николаевны. У нее асимметричное лицо, левая сторона его у́же и добрее. Александр Сергеевич на акварельном портрете смотрит в сторону детской, где висит его последний прижизненный портрет, а под ним, в стеклянном ящике – простреленный его жилет. Андрей Битов написал:
Помню, как во время дневного посещения квартиры Попова, рассказывая о белых нитках, которыми сшит был левый бок жилета, разрезанного, видимо, чтобы легче было снять, не потревожив раненого, развела руки, словно тронула за оба плеча кого-то невидимого мне, и опустила, спохватившись: быть может, она имеет право на этот жест, поскольку не просто действительно знает, каким он был, живя среди его вещей, но любит и очень хочет понять.
Он очень близко подпускает нас к себе, мы не чувствуем дистанции времени, и возможность трактовать себя он оставляет бесконечную. И настроение, и мысли наши понятны были (это «были» хочется зачеркнуть) ему. Так много людей вмешивались в его жизнь, что это дает ему право теперь вмешиваться в нашу. Так говорила Попова.
Откуда она знает про то, как он жил, почему я ей верю?..
Она сидела на стуле и смотрела в окно. Последний прижизненный портрет работы Линева висел на пустой стене. Один.
– Я силюсь представить его, понять хоть что-то в его жизни, – говорит Попова, отвергая мои слова о ее правах на Пушкина, – и чувствую, что не могу.
Оставив их в детской вдвоем, я вышел в кабинет. Кстати, она тоже часто выходит из комнаты, когда чувствует, что гостю и хозяину не нужен посредник, хотя любит наблюдать людей на Мойке, уверенная, что они проявляют себя здесь как нельзя лучше. Тут действительно трудно выдать себя за другого. И если один известный поэт, задержавшись в кабинете, прилег на диван, где умер Пушкин, и не умер сам после этого, значит, это очень здоровый и современный поэт, несмотря на некоторый туман, которым себя окутывал. И романтический режиссер, шепотом (потому что кабинет – храм, святыня) сказавший жене: «За этим бюро Пушкин работал лежа, очень удобно, срисуй, и надо заказать такое же», – тоже очень здоров. (К тому же он, вероятно, любит работать, как Пушкин, валяясь до трех, иной раз, часов дня…)