Выбрать главу

Их уже ждали. Александр Иванович снова встретил их у порога, и они выпили по стакану местного вина, вошли в дом, и здесь у него сладко екнуло в сердце, потому что вместе с хозяйкой дома стол накрывала и Гана. Их усадили рядом, и вдруг он понял, что все это сделано специально и, похоже, к нему приглядывались, и почему-то ему приятно и он не возражает. Так ему все и запомнилось: ночь, ели, горячее вино и Гана.

Он прятал свои картинки на самое дно. Приятные, веселые картинки, молодые картинки.

Потом, через несколько лет, после одной из ссор выяснилось.

— Я не выношу запаха военной формы... на генетическом уровне, — заявила она ему.

Наверное, это было связано с Севером. Он уже не помнил, но сцену сватовства и свою обиду запомнил, а теперь ее лицо стало просто лицом на фотографической бумаге, и с этим ничего нельзя было поделать.

Воспоминания всегда неизменны и постоянны, но они руководят тобой, в этом и заключается их парадокс, и тебе приходится только удивляться.

На похороны Ганы Костя не приехал — болтался где-то около Кубы в штормовом океане. Только отстучал несколько строчек: "Соболезную, скорблю вместе с тобой. Держись, старик".

Он был хорошим другом и всегда подписывал письма: "Твой Константин". А потом вдруг умер, и тело его во флотском мундире отвезли к родителям в Белгород. В восемьдесят девятом он был уже почти лысым.

Однажды она призналась:

— Я приручаю пойманного зверя...

Он это хорошо помнил. Зверем был он. Ему даже льстило вначале. Через много лет он понял, что значит быть им и что она имела в виду. У них просто не хватило времени, чтобы выяснить этот вопрос, но он понял, и теперь ему оставалось лишь рефлексировать, потому что теперь ничего другого не осталось.

"Но почему она села с этим типом в машину?" — думал он.

Вопрос, который мучил его всю жизнь.

Однажды у них с женой вышла первая ссора, а через день, когда они помирились, он ей сказал:

— В магазине ты тоже была просто отвратительна.

— Почему ты меня не остановил?

— Потому что ты моя жена, потому что я знаю, что ты совсем другая, а на все остальное мне наплевать.

Он лепил ее под себя, сам не ведая того. Что-то ему, наверное, удалось, где-то ошибался. Но главной его ошибкой оказалась армия, не медицина, конечно, а армия. Хотя в свое время он ее тоже любил. Потом он уже стал подстраховываться, думать за троих: за нее, за себя и за Димку. Этому учишься постепенно, сам не зная того — создавать себе любимого человека, надо только уметь прощать — прошлое со всеми его ошибками и неудачами, ведь женщина — это тоже прошлое, и из-за этого ты ее всегда любишь. Чувства не зависят от времени, а только от тебя. Время здесь — удача или неудача, не имеющее непосредственного отношения к любви. Ведь со временем ты чувствуешь себя в силах не только понять, но и, не рассуждая (скорбнее или опытнее, когда тебе уже все надоест и после всего, что произошло в жизни), оценить трезво, но не цинично. Пожалуй, скорбнее даже больше, потому что опыт, как факт, дело приобретенное, а значит, и вечное.

Потом, пожалуй, они больше не ссорились. Он не доводил дела до этого за те два года, что им осталось. И только, когда получил предписание явиться такого-то и туда-то сменить какого-то ошалевшего от радости капитана, вот тогда она ему и выдала то, что он вначале принял за минутную слабость:

— Я тебя не буду ждать, — сказала она. — Если ты не открутишься, то возьму Димку и уйду.

Он помнил еще одну картинку, вытягивая ее чаще других, хотя непосредственного отношения к ней она не имела: ее фигура на соседней полке, которая привиделась, когда они сутки тряслись в поезде (Костя похрапывал внизу). Он так уверовал в это, что едва не свалился на Костантина — слишком крепко она врезалась в его память за две недели, чтобы оставить его в эту ночь. Вот эту-то ночь почему-то он тоже запомнил, пожалуй, лучше всего остального. Не две недели, проведенные вместе, а одну ночь в полупустом купе, полупустом вагоне, где он ее воскрешал одним воображением. Лежа на верхней полке, он лихорадочно записывал. Это был его первый опус: невнятные впечатления. У него были видения. То он вдруг видел ее в женщине на соседней полке, то она удалялась от него по коридору. Сутки возвращения домой были наполнены сладкой истомой, выматывающей, как головная боль.

IV.

Оказалась одетой в нечто объемное, скрывающее талию, но не плечи, — соломенно-туниковое, под цвет волос, стянутых и заплетенных в сложную косу, так что ничего не мешало блистать совершенным чертам, которые он когда-то боготворил.

— Мой мальчик, я давно научилась различать мужчин... — И отложила блокнот, который держала в руках.