Выбрать главу

— Я приехал в Париж в начале января. У меня было письмо от тетушки к ее внуку Магнусу, очень милому молодому человеку, состоящему при шведском посольстве. Он знакомил меня со знаменитой столицей. Я просил представить меня в семейные дома. Магнус сказал мне, что скоро в одном салоне высшего финансового мира будет большой костюмированный бал, где соберется избранное общество; он обещал устроить мне приглашение, чтобы доставить возможность сделать выбор семейств, с которыми я пожелаю познакомиться. Мы приехали на тот вечер оба костюмированные. Сначала я был поглощен феерической роскошью убранства, богатством и вкусом костюмов; но когда это первое любопытство было удовлетворено, мне захотелось познакомиться с кем-нибудь. Я заметил в толпе белое домино, которое тотчас овладело всем моим вниманием. Надо тебе сказать, что я чрезвычайно люблю красивые руки; рука домино небрежно играла веером, и белая перчатка этой маленькой, как бы детской ручки обрисовывала такую изящную форму, что я не мог отвести от нее глаз. Под атласным полузакрытым плащом виднелся костюм королевы Марго, тоже белый и весьма богатый. Я не отставал от незнакомки; она прошла в зимний сад, где в ту минуту никого не было, кроме черного домино, газа и уединение которого выражало полнейшую скуку. Тетя Люси, — сказала она, садясь возле этой печальной фигуры, — можно ли скучать на таком прелестном вечере. Я пришла сюда освежиться, ускользнула от толстого барона и сниму маску». Она сняла ее и отерла платком разгоревшееся лицо. Скрытый деревьями, я глядел на нее и думал, что вижу восемнадцатилетнюю девушку пленительной красоты. И когда она вернулась в большой зал, я подошел к ней, напевая: «Plus blanche que la blanche hermine…» — «Ты ошибаешься, красавец Рауль; я только наружно бела», — ответила незнакомка. «Кажется, ты хочешь запугать меня, — сказал я на это, — уверить меня, что сердце твое черно, как твои черные локоны». Она рассмеялась: «Ты, может быть, прав, и я начинаю думать, что ты меня знаешь». Я подал ей руку, и мы, весело разговаривая, смешались с толпой. Наконец она попросила меня отвести ее в зимний сад, к ее старой родственнице; сказала, что умирает от жары, сняла маску и предложила мне последовать ее примеру. Чтобы положить конец нашему обоюдному инкогнито, я поспешно повиновался; но едва она услышала мою фамилию и взглянула мне в лицо, как вскрикнула и опустилась на подушки, бледная как смерть. «Что с вами? — спросил я с испугом. — Я не могу предположить, чтобы мое имя или мое лицо могли причинить вам столько страдания». Она приподнялась и, со странным выражением устремив на меня свой взгляд, проговорила: «Я не была приготовлена найти в вас… моего сына; я Габриэль, графиня Рекенштейн».

Эти слова поразили меня как громом. В голове моей, как ураган, бушевала мысль, что эта женщина, имеющая вид восемнадцатилетней девочки, была моя мачеха, которая стоила мне дуэли и оскорбила честь нашего имени. Вероятно, эти мысли отразились на моем лице, так как она сказала с горечью: «Вы меня ненавидите и осуждаете по внешним данным, как сделал ваш дед. Вы не можете простить вашему отцу, что он дал мне свое имя». — «Мне достаточно было вас увидеть, чтобы понять чувства моего отца и извинить их!» — промолвил я.

Она протянула мне руку и сказала со слезами на глазах: «Если ваши слова искренни, то навестите меня, Арно; мне нужно поговорить с вами».

Немного остается прибавить к сказанному. Я был у нее и убедился, что ее раскаяние в прошлом искренно, что она любит тебя и жаждет твоего прощения. Я обещал ей примирить ее с тобой и всеми силами стараться снова соединить вас.

— Рука Провидения устроила эту странную случайность, — сказал Вилибальд, сжимая руку сына.

С этого дня все зашевелилось в замке. Граф, видимо, стал находить интерес в жизни, и, судя по приготовлениям, которые производились в комнатах графини, заметно было, что любовь к красавице жене глубоко таилась в сердце мужа. Он написал ей письмо и получил ответ, преисполненный радости и благодарности. Габриэль извещала, что тотчас приведет в порядок свои дела в Париже и недели через три прибудет в Рекенштейн.

Один Готфрид, услышав о возвращении графини, ощутил неудовольствие и досаду, похожие на отвращение. Не умея объяснить себе такую странность, он решил избегать этой женщины насколько возможно. Ему казалось, что прибытие ее предвещало ему нечто дурное. Вскоре он заметил, что, несмотря на беззаботный вид и наружную веселость, Арно находился в каком-то лихорадочном раздражении, в какой-то тревоге, которая не давала ему покоя. Готфрид искренне привязался к симпатичному молодому человеку, и мучительное опасение теснило его грудь. «Что, если Габриэль настолько суетна, — думал он, — что станет играть чувствами пасынка неведомо для него самого. Какое печальное и трагическое усложнение готовится тогда в будущем!»

Танкред, напротив, утопал в блаженстве. Он был уверен, что приезд матери положит конец насильственным занятиям и всяким наказаниям. Зная ее слепое к нему поклонение, мальчик не сомневался, что она отстранит от него все, что ему неприятно.

Канун дня, назначенного для приезда графини, прошел в лихорадочной деятельности. В ее комнатах производились окончательные приготовления. Экзотические растения преобразили ее террасу в душистую рощу, и граф с помощью Арно украсил туалетный стол и будуар множеством дорогих безделушек.

Было начало июня; погода стояла прекрасная, душно-жаркая. Но к вечеру небо заволокло тучами, и разразилась сильная гроза.

— Как это некстати, — сказал граф, глядя, как деревья гнулись от ветра и ливень наводнял аллеи. — Этот непрошенный дождь повредил цветы, и Габриэль увидит их совсем погибшими. Надеюсь, что это не дурное предзнаменование, — прибавил он, и лицо его мгновенно омрачилось.

Уложив спать Танкреда, Веренфельс ушел к себе в комнату и сел у окна. Небо было беззвездно и черно, дождь не переставал лить, и гром все еще гремел в отдалении. Какое-то беспокойство, какая-то неопределенная тоска охватили его душу. Ему казалось, что настал конец его спокойной жизни и скромным надеждам, которые подал ему Рекенштейн; что с завтрашнего дня начнется нечто новое и тяжелое — томительная борьба между слабой, капризной матерью и его строгостью, которую он считал своим долгом.