— Ведь мы не виделись почти год, — сказала она, с волнением глядя на брата. Он опять будто вырос. А изменился так, словно не месяцы, а годы прошли с их последней встречи. В нем меньше было перемен, когда они встретились в Москве, не видясь до того несколько лет.
Листья уже облетели, но еще было тепло. Осеннее солнце светило, будто хотело вспомнить дни минувшего лета. Они сели на скамейке маленького сквера — единственном, пожалуй, спокойном месте в этом городе, где всюду разрешались какие-то не терпящие отлагательства вопросы и где все стремительно куда-то бежали.
С лица брата уже исчезла первая улыбка встречи, и теперь, глядя на него, Ядвига встревожилась. Он не просто повзрослел. Она заметила что-то тяжелое в его взгляде и морщину на лбу, которой раньше не было. Всегда не по возрасту юное лицо Стефека потеряло юношескую неопределенность. Теперь уж никто не сказал бы о нем — мальчик. Это был мужчина. Было в нем и еще что-то, чего она не могла понять, — особенно здесь, в Люблине, где столько людей и она сама были вне себя от счастья.
— А ты, конечно, по делам своих детей? — спросил Стефек.
— Конечно… Зачем же еще? Хочу отправить сюда первую партию.
— Правильно, — сказал Стефек, и она обрадовалась, что он без всяких объяснений понял, что это нужно.
— Это нужно хотя бы для того, чтобы показать, что уже началось, — добавила она.
Стефек ворошил носком сапога сухой красно-желтый лист, снесенный на дорожку ветром.
— Но ты еще вернешься в Москву?
— Конечно. Я уеду оттуда с последним транспортом.
— А здесь тоже будешь заниматься детскими делами?
— Да, детьми, потому что… — Она нагнулась и, опершись подбородком на руки, засмотрелась на желто-красный лист, тихо шелестящий под носком сапога.
— Ах да, ты никогда и не видел его… — сказала она тихо. Стефек как-то неловко взял ее руку и погладил.
Да, теперь она могла спокойно думать о сыночке, о далеком сыночке, которого уже нет. Тогда ей было так страшно, что она оставляет его одного в песке, в чужом, незнакомом месте. Но теперь ведь ни одно место на той земле не было чужим.
Как изменилась с тех пор жизнь Ядвиги! Сколько детей прошло через ее руки, скольких она накормила, одела, скольким помогла научиться тому, чему ее самое научили люди советской земли, — любви к родине!
Смерть сына уже не была теперь раздирающим сердце воспоминанием. Мысль о ребенке приносила покой и тишину, была как привет от него, как его улыбка, как взгляд его темных глаз. Она не чувствовала себя одинокой, у нее была не только поглощающая все силы работа — был и Олесь. Это было ее счастьем. Ее не пугало, что мальчик растет, что постепенно она будет становиться ему все менее нужной, что он начнет жить своей, отдельной от нее жизнью. Ведь это будет новая, прекрасная жизнь, радостная жизнь в новой, прекрасной, счастливой стране!
Ядвига очнулась от задумчивости и искоса глянула на Стефека. Почему он не говорит, был ли в Ольшинах, или нет? Но брат будто отгадал ее мысль.
— Весной я был в Ольшинах.
— Да? — Она даже удивилась, каким далеким, полузабытым прозвучало для нее это слово «Ольшины». Будто не в них провела она почти всю жизнь. Хотя, что важнее — вся та жизнь или последние несколько лет? Подлинная жизнь — та, что только и достойна называться жизнью, — началась в последние годы: в Казахстане, в Москве и здесь, в Люблине. Да и о ком собственно расспрашивать в этих Ольшинах? О Соне? — Стефек скажет о ней сам, если захочет. Что-то мешало Ядвиге заговорить о ней.
— Ну, как там?
— Да что ж… Мамин дом цел, жасмин разросся еще больше. Несколько домов сожжено, но уже начали их отстраивать. Спрашивали там о тебе.
— Кто?
— Многие… Староста, девчата, Паручиха.
— И Паручиха жива? — Вспомнились давно не виданные лица, Ядвига оживилась, заговорила о тамошних людях, о знакомых с детства местах.
— А о Петре Иванчуке не спрашиваешь? — спросил он тихо, глядя все на тот же сухой листок, уже совсем раскрошившийся.
— О Петре? — Ее голос звучал совершенно спокойно. — Правда! Что с Петром?
— Был в партизанах, сейчас в армии. Прости, Ядвига, мне говорили, будто ты… Ну, с этим Забельским, — это правда?