Он вернулся в избу уже к ночи. На столе чадила коптилка, струйка копоти вилась над слабым красным огоньком.
— Лампы нет?
— Керосину нет. Вот этак, при коптилке, и сижу, масла-то у меня есть еще немного.
— Давно нет керосину? — спросил он хмуро, как бы что-то соображая.
— А с самого начала.
— Как немцы пришли?
— Как пришли, так и не стало керосину.
— А соль?
— Какая там соль! И соли нет, и ничего нет, как сквозь землю провалилось.
Она вздохнула и, робко покосившись на мужа, прошептала:
— При советах привозили, а теперь не привозят…
Он резко обернулся.
— Советов тебе захотелось?
— Что ты, Федя, что ты!.. — испугалась она. — Я только так, правду говорю…
Он хмуро уселся на лавку.
— К попу сходить, что ли?
— Завтра пойдешь?
— А чего ждать? И сейчас небось не спит еще. Сейчас пойду.
— Да ты что это, Федя! А полицейский-то час?
— Полицейский час? Разве немцы в деревне есть?
— Я ж тебе говорила, что с осени ни одного не было.
— Ну так что с того, что полицейский час?
— А кто его знает, еще подсмотрит кто-нибудь, донесет… Очень строго приказывали, чтобы после семи часов из избы ни-ни, ни на шаг.
— И все этого приказа так и слушаются?
— Кто слушается, кто нет. А страшно… В Синицах сколько пароду расстреляли!..
— За что?
— Кто их знает… И за полицейский час, люди говорили…
— Да ведь их здесь, сама говоришь, нет…
Она беспомощно пожала плечами.
— Нет-то нет, а случаем зайдет, увидит, и вот оно, несчастье! Хотя, говорят, по деревням-то он боится ночью ходить…
Хмелянчук вздрогнул.
— Немец боится? Чего ж ему бояться?
— Ну да. Говорят, — она пугливо оглянулась на занавешенное окно, — как пойдет который ночью и деревню, так и не вернется.
— Немец? Здесь, у нас?
— Нет, у нас пока не слыхать. А вот в Рудах, в Бялке… Бялку за это сожгли осенью.
— Сожгли!..
— Люди говорят, сама-то я не видела. Все село спалили, говорят, с людьми… — шептала она, держа у губ уголок платка.
— Не может быть! — твердо сказал Хмелянчук. — Кто виноват был, того и сожгли. В Бялке тоже народ разный.
Он-то хорошо знал, что в Бялке народ разный. Ведь там жил и его кум Зозуля, богатейший хозяин на сорока моргах. Этому-то уж наверняка бояться было нечего.
— Вот я Макара расспрошу.
— Какого Макара? — испугалась она.
— Как какого? Зозулю, какого еще?
Она всплеснула руками.
— Я ж тебе говорю! И Зозулю сожгли, всех сожгли, из всей деревни ни один человек живым не вышел… Избы позапирали, поставили пулеметы, чтобы кто не выскочил, и подожгли. Как солома сгорело, осень-то сухая была…
Его вдруг затрясло от злобы.
— А ты бы держала рот на замке, трещит трещотка! Бабы бог весть чего плетут, и ты за ними!
— Да я ведь ничего, — бормотала она испуганно. — Ты же сам спрашивал…
— Тебя спрашивать, узнаешь, — проворчал он и лег спать.
Но сон не приходил.
Зозуля… Не может быть! Но дело даже не в одном Зозуле. Оказывается, не напрасно в сердце ныла тревога. Здесь еще не было того порядка, о котором он мечтал, когда шел сюда. Оказывается, и здесь еще нельзя распрямить спину и зажить той жизнью, какая грезилась в снах. Приходится все еще таиться, изворачиваться, хитрить, чтобы как-нибудь прожить.
«Хотя, что глупая баба знает? Поговорю завтра с попом», — решил он, и это немного его успокоило.
Но поп, по-видимому, вовсе не обрадовался посещению. Он постарел, борода его поседела и спутанными, неопрятными космами свисала на грудь. Попадья похудела, обмякли ее когда-то упругие, полные формы. И оба они казались перепуганными не меньше, чем старуха Хмелянчука.
— Значит, отпустили? — неуверенно пробовал узнавать поп.
— Они отпустят! — хмуро буркнул гость. — Ушел я и все… Не до меня им было…
— Конечно, конечно, — поддакнул со вздохом поп и молча исподлобья рассматривал Хмелянчука.
Попадья сидела в углу, сложив руки на животе, и время от времени вздыхала.
— Молебны служите? — спросил Хмелянчук, думая, как расшевелить молчащего хозяина.
— Служу…
— Много людей в церковь ходит?
Попадья вздохнула громче. Поп комкал бороду.
— Зима была такая, что не пройдешь. А теперь снова… распустило…
— Ну да, залило все, — согласился Хмелянчук, и разговор снова оборвался.
— И как это немцы ни одного постового у нас в деревне не оставили? — пытался начать с другого конца Хмелянчук.