Госпожа Жулавская с насмешкой смотрит на этих доярок, свинарок, на этих скотниц, которым вздумалось выступать на сцене. Вот тоже, артистки… Видно, правду говорили еще до войны польские газеты, что культура здесь давно утонула в навозе, растоптана ногами темного мужичья, которое вообразило себя равным ей, госпоже Жулавской.
Ядвига оперлась подбородком о сложенные руки и заслушалась, закрыв глаза. Где она, кто это поет? Крылатый голос Олены, сестры Петра, или голос Ольги? Поют у озера на мостках девушки. Пахнет татарником и мятой, пахнет жасмином из сада, звенит, заливается далекая ночь словами украинской песни.
«Где я, где я вдруг очутилась? В Ольшинах, в звенящих песней Ольшинах?» Хочется забыть обо всем, раствориться в этой чудесной песне, в глубокой мелодии, в знакомых, родных словах. Пойти по росистому лугу, побежать босиком по траве к этим девушкам на мостках… Вернуться туда, в Ольшины.
О ком ты думаешь, Ядвига? О той Ядвиге? О какой Ядвиге? О Ядвиге юной, ничего еще не ведающей, или о другой, которая с помертвевшим сердцем слушала далекую песню, сидя в новом, пахнущем стружками и свежим деревом осадничьем доме? И почему не льются слезы, почему не сжимается сердце?
Ядвига протягивает руку и в потемках находит теплую, слегка влажную руку Матрены. Больше она уже не выпускает эту близкую, дружескую руку. Нет, нет! Ушли, отлетели, умерли тяжкие мысли. Ушел, развеялся злой кошмар. «Могло ли когда-нибудь быть правдой, что я предала этих людей, что добровольно ушла от них и, вольно или невольно, стала их врагом? Нет, этого не могло быть, разве что приснилось в тяжком сне». Как забавно выговаривает Матрена ее имя: Ядви-ся… Как имя кого-то близкого, кого любишь… Нет, она теперь не обособлена от всех, не сидит одна за наглухо запертыми дверями, за высоким забором, охраняемая злой собакой, подстерегающей в потемках. Ядвига опять вместе с ними. В хорошем и плохом, в горе и радости — вместе с ними. Словно время воротилось, пошло назад… Нет, не назад — оно словно стремительно ринулось вперед, — потому что откуда же иначе взялась бы эта другая Ядвига, которая сидит в темном клубном зале, в далеком Казахстане, и все же чувствует себя дома, среди своих? Ядвига не одинока. Словно увидела мир новыми глазами — и это мир, которого она не знала, которого даже не предчувствовала. Все пережитое тогда приобрело другой оттенок, другой аромат и оказалось совершенно не таким, каким представлялось прежде… Чья же это песенка? Моя, ваша — песенка, слов которой даже не слушаешь, мелодия, которую знаешь до глубины сердца. Начинает один голос — одиноко несется ввысь, бьет крыльями, как птица, один-единственный голос над темнотой замершего зала. Но вот врываются другие — подхватили, поддержали, понесли.
Звенит, колышется зал в мелодии украинской песни. Идут, плывут ровные, дружные голоса и снова расходятся, разбегаются согласно своей, из них самих вырастающей, ими управляющей гармонии.
Кто улыбается тебе, кто шлет тебе привет, Ядвига? Быть может, Петр. Да, быть может, даже Петр. «Ты не мог поступить иначе», — говорит ему Ядвига, будто он может ее услышать. Она говорит так, как разговаривала с ним в своих мыслях раньше, в былые годы: «Теперь и я поступила бы так же. Теперь и я не могла бы простить, не могла бы перекинуть мостик любви над черной бездной измены и предательства».
Да, теперь Ядвига может без боли вспоминать неподвижное, каменное лицо Петра в тот февральский день. Чего же ты хотела, чего ты от него хотела? Чтобы он кинулся к тебе, своей грудью прикрыл тебя от того, что не было роковой случайностью, а лишь неизбежным последствием твоего собственного поступка? Каждый отвечает за себя. Есть поступки, которых ничем нельзя оправдать, и есть последствия их, которые ничто не в состоянии предотвратить. Люди бывают снисходительны, и то не всегда. А жизнь сурова и справедлива, и в такие времена, как сейчас, человек должен быть тоже суров и справедлив, если даже со стороны это кажется бесчеловечным.
Ей вспомнилась маленькая темноволосая женщина-врач, которая когда-то перевязывала ушко ее сыну. Как просто она сказала Ядвиге:
— Да, тридцать девятый и сороковой — это были нелегкие годы. Я работала тогда в госпитале во Львове. Сколько там умирало наших людей, наших лучших людей… От пули, от ножа, от яда… А моего мужа просто толкнули под трамвай.
— Как это? — испугалась Ядвига.
— Под трамвай. Делали и так. Он умер у меня в палате. — Женщина подняла на Ядвигу темные глаза и улыбнулась доброй, грустной улыбкой. — Трудные были годы. Трудные и непонятные, и для многих из нас, и для многих из вас. Да. А когда все стало там налаживаться, когда могла начаться настоящая жизнь, разразилась война.