— Это значит, что нашему правительству придется порвать с большевиками, понятно? Наконец-то Сикорскому дадут по шапке! Теперь-то уж кончатся эти нежности с Советами. Положение вещей совершенно меняется. Ведь это уж не турусы на колесах, которые Гавлина разводил, нет, тут уж другое, хо-хо!
— Слушай, ты это к чему о Гавлине? — пытливо взглянул вдруг на него Лужняк.
Малевский смутился.
— Как, к чему? Я просто так… что, мол, это совсем другое…
— Ты полагаешь…
— Ничего я не полагаю! С ума ты сошел, что ли? Тут совсем другое дело… Были у тебя в руках имена и адреса вывезенных детей? Мог ты их показать кому-нибудь? Мог доказать, что четыреста тысяч детей умерло? Нет! А тут — комиссии, трупы, все как полагается.
Но Лужняк все еще подозрительно всматривался в лицо гостя.
— Чему же ты так радуешься?
— Как это — чему? Эх, Лужняк, Лужняк, далеко с твоим умом не уйдешь! Да ведь это же козырь, и какой козырь! Тут уж большевики не выкрутятся.
— Ладно. Положим, что так. — Лужняк мрачно жевал погасшую папиросу. — Но все это, как ты называешь, большая политика, политика дальнего прицела. А с нами что будет, я тебя спрошу?
— То есть с кем — с нами?
— Ну, со мной, с тобой, со всеми нами тут, на месте?
— Ах, какое это теперь имеет значение! Как-нибудь да устроимся.
— Ты думаешь?
— Думаю. И послушай, в политике ты всегда был дубом, но теперь и ты поймешь, в каком положении оказались англичане и американцы. Ведь им придется выбирать: мы или они?
— Какие — они?
— Господи Исусе Христе, как говорила моя покойная тетушка! И ты еще обижаешься, когда я говорю, что в политике ты настоящий дуб. Ведь ясно, как апельсин, союзникам придется выбирать — Польша или большевики, понимаешь? Такая каша заварится! Просто любо! До сих пор они еще могли вилять, но теперь им придется считаться с тем, что скажет широкое общественное мнение о таком союзе. Это можно было с самого начала предвидеть, а твой Сикорский дал обмануть себя, поверил в большевистскую дружбу…
— Генерал Сикорский всегда…
— Знаю, знаю, пусть будет так. Сейчас уже не о чем спорить. Теперь — капут.
Но Лужняка опять словно кольнуло что-то.
— Слушай, а откуда ты это знаешь?
— Я же говорю тебе, по радио передавали.
— Большевистское сообщение?
— Немецкое. И польское из Лондона.
Ну, конечно, Малевский всегда узнает обо всем раньше его. Есть какая-то секретная радиосвязь, тут, поблизости, но его, Лужняка, не допускают до этой тайны. Такие сообщения всегда идут через Малевского…
— Ладно. Но только вызовет ли это и вправду такие последствия, как ты говоришь?
— Черт тебя знает, до чего ты несообразителен! Да пойми же ты, что теперь начнется совсем другое, увидишь!
Лужняк действительно увидел. Через Малевского же, или через кого другого, новость распространилась с молниеносной быстротой. Утром сотрудники явились на работу с небывалой точностью. О работе никто и не думал, барышни пугливо перешептывались. Приходили все новые люди, известие уже распространилось повсюду.
— Одного только я не понимаю, — робко спрашивала панна Станислава, — зачем они их собственно поубивали? Ведь все другие наши офицеры после амнистии вышли на свободу?
— Зачем? Это уж вы большевиков спросите — зачем!
— Может, это еще неправда? — усомнился кто-то.
Но сообщали всё новые подробности. В Катыни уже побывала по приглашению немецких фашистских властей какая-то польская комиссия. Уже публиковались фамилии убитых. Уже на место преступления приезжали корреспонденты, приглашенные ведомством Геббельса, и заверяли, что они убеждены в правильности обвинения против большевиков.
Никто не задумывался, как эти сведения могут так быстро доходить сюда — из-за границы и через фронт. Как бы то ни было, они быстро распространялись.
— Увидите, что еще будет! — торжествовал Малевский.
Двадцать пятого апреля по радио и в печати опубликовано было советское сообщение. Вокруг уличных репродукторов в городке стояли группки людей. У черной тарелки, висящей на стене канцелярии, собрались все сотрудники. На этот раз это была ведь не военная сводка, — сводки Советского Информбюро они перестали слушать с тех пор, как радио стало передавать сообщения о советских победах. Нет, это была советская нота польскому правительству в Лондоне, уведомляющая о разрыве дипломатических отношений и обвиняющая эмигрантское правительство в том, что оно подхватило немецкую провокацию, предпринятую для того, чтобы вызвать раскол между союзниками.