Доходило до того, что с вопросами и жалобами шли ко мне, а не к полковому доктору. Теперь я пожинал плоды своей прежней помощи. Не зря помогал, выходит.
— А водка есть? — спросил я.
— Во фляжке есть, на пару глотков, — сказал Григорий. — Выпить хочешь, что ли?
— На рану плеснёшь, перед тем, как шить, — распорядился я.
Будь у меня спирт, я бы и рану промыл спиртом, а так пришлось обмывать края кипячёной водой, аккуратно промакивать тряпочкой, удаляя лишнюю кровь, которой и так уже натекло, как с доброго порося.
— Повезло тебе, Вася, что ножик острый был, гляди, края какие ровные, — сказал Григорий.
— Давай зашивай, — выдохнул я. — Стежки частые, края вместе своди…
— Уж этому-то не учи, — фыркнул он. — Держите его, мужики, чтоб не убежал…
Трифон навалился мне на ноги, Сенька с Никифором схватили за плечи, Кирилл держал лучину и бормотал молитву. Григорий плеснул остатки водки на рану, и я выгнулся дугой от жгучей боли. В глазах потемнело, из груди невольно вырвался стон, и Иваныч сунул мне в зубы мой же ремень. Григорий начал шить.
Иглой он работал и впрямь умело, ловко, видать, зашивал раны уже не в первый раз. Прошлое у Григория было тёмное, надо думать, и не такое шить приходилось, и себе, и другим. Каждый стежок, однако, вспыхивал болью, и я сильнее прикусывал ремень, мычал, обливался холодным потом, но терпел. Куда деваться, ближайшая поставка лидокаина будет только лет через двести. А анестезию деревянной киянкой я не признавал. Пожалуй, надо было водку всё-таки принять внутрь.
Когда всё кончилось, я вконец обессилел. Уже и не чувствовал, как меня в четыре руки приподнимают и перевязывают чистым прокипячённым бинтом.
— Жить будешь, барчук, — осклабился Григорий, утирая руки. — Коли антонов огонь не сделается.
— Не сделается… — выдохнул я, проваливаясь в тяжёлое забытье. — Чисто шили…
Несколько дней я провалялся в горячке. Не так, как в прошлый раз, и не как валялись при дизентерии, но рана всё равно есть рана, и организм боролся. Меня то знобило, то бросало в жар, рану под повязкой дёргало и тянуло. Артель выхаживала меня как могла, теперь не только один Иваныч обо мне заботился. Кормили, поили, меняли повязку, как я научил, выводили до ветру. Больше всех усердствовали Никифор с Трифоном, и я принимал их заботу как должное.
На поправку пошёл довольно быстро, рана не загноилась и не воспалилась. Чистый шов, чистая повязка, своевременный уход сделали своё дело. Через пару дней жар спал, я смог сидеть, потом вставать, держась за стену или за Трифона. Слабость ещё долго не отпускала, каждое неловкое движение простреливало болью, но самое страшное было уже позади, я выкарабкался, и сделал это сам, без помощи полкового коновала.
Тут-то и выяснилось, что неприятности мои только начинаются.
Потому что разбойник, которого я отпустил с миром, оказался подлее и хитрее, чем я ожидал.
Этот негодяй прямо с утра пошёл к городским властям и заявил, что на него и его товарищей ночью напал русский солдат, пьяный, буйный. Двоих зарезал, а его самого искалечил, изувечил руку так, что работать теперь этот бедолага не может. Они, дескать, мирные горожане, шли ночью по своим мирным делам, а этот озверелый московит накинулся ни с того, ни с сего.
Городской магистрат, состоящий сплошь из немцев, русских солдат не любил, постоем тяготился, так что показаниям этого мерзавца поверили, тем более, что он охотно показывал всем беспалую руку, как доказательство. Два трупа — вот они, налицо, вот живой свидетель. Кто зарубил? Солдат. Стало быть, солдат и виноват.
Городские власти подняли шум, потребовали выдать им виновного, для суда и расправы, по местным законам, а по этим законам мне за двойное убийство грозила в лучшем случае каторга, а в худшем — петля или плаха.
К счастью, выдавать своего солдата городским властям полк не спешил. Одно дело — внутреннее разбирательство, и совсем другое — выдать своего человека магистрату. Это уже вопрос не только порядка, но и престижа. Да и солдата должен судить военный суд, а не гражданский, так что началось долгое и муторное разбирательство, с допросами, показаниями и откровенным сутяжничеством.
Первым на мою сторону встал, как ни странно, капитан Далевский. Узнав о случившемся, он явился ко мне сам, пока я ещё лежал после горячки, и расспросил обо всём в подробностях, въедливо, с уточнениями.
— Значит, первыми окликнули? Серебро требовали? — допытывался он. — Ты, выходит, оборонялся?
— Так точно, ваше благородие, — отвечал я. — Я от подпоручика Клеркера шёл, поздно, в переулке обступили, трое. Серебро требовали, шляпу, ремень, напали, я отбивался. Двоих зарубил, это было. Третьего отпустил, не стал безоружного добивать, не по чести это.