– Не премини добавить: несчастной, – сказала Инна со странной интонацией.
– Достойно прожить можно только двигаясь вперед, но, чтобы понять свою жизнь, иногда надо оглядываться назад. Если бы было в нашей власти вернуть время молодости и хорошие добрые дела давно минувших лет! Ты в детстве не думала о самоубийстве? – неожиданно спросила Инна.
– Никогда. Всегда представляла себе: вот вырасту и всем докажу, что я хорошая. Мне кажется, в детской психике нет понятия конца жизни. Дети об этом не думают или очень быстро забывают, пока их на это опять специально или нечаянно не натолкнут. А вот в юности…
Любила ли я жизнь в пять-десять лет? Нет. У меня еще было слишком мало счастья, чтобы ее полюбить. Но жалко было бы не увидеть неба, весеннего пробуждения природы, не погулять по осеннему лесу. Мне хотелось чувствовать себя частичкой этого прекрасного мира, превратиться в звездочку, в снежинку, в теплый лучик. Осмысленно понять, любишь ли жизнь или нет, можно только под угрозой ее потери. До десяти лет я точно не боялась умереть. В шесть лет я говорила себе: «Утону. Ну и что? Зачем мне такая жизнь? Умру и что из того? Плакать по мне некому». Но меня спасал врожденный инстинкт самосохранения. Он заставлял бороться за жизнь и остерегал от глупых поступков. А вот когда меня в одиннадцать лет затянуло в трясину, и я чуть не погибла, то впервые всерьез испугалась смерти.
Инна, может, я в детстве не воспринимала радостное? Даже книги любила в основном грустные.
– Радости тоже надо учиться. Детство – это не возраст, а состояние души. Когда мы с тобой познакомились, у тебя была душа старушки, склонной к меланхолии и воображению. А наш светлый Пушкин писал: «Блажен, кто смолоду был молод!»
– Знать, ему повезло. А может, наоборот, потому и понимал.
– Он гений. Не на собственной шкуре, умом до всего доходил.
– Гений не только видит то, что другим не дано, он еще это может передать другим, преобразовав увиденное и понятое в прекрасную музыку, в высокие слова, в великую теорию.
– И ты, отверженная, с клеймом детдомовца, рано задумалась над тем, как устроен мир людей, что от него можно ожидать и каков был Божий замысел на твой счет. Долго ты была зверьком, неулыбой. Радость не умела выражать. Приучалась к ней с недоверием, осторожно принюхиваясь, приглядываясь. Потихоньку, по крохам копила ее в сердце, пока она не расцвела любовью к жизни, к людям. Ты осознала, что мир не рухнет, устоит, если с тобой произойдет что-то нехорошее. А чтобы этого не случилось, ты должна сама за себя бороться, обязана кем-то стать, состояться назло тем, кто в тебя не верил или мешал. Поняла, что не мстить должна, а делать что-то хорошее, полезное, в полной уверенности в своей правоте должна стараться подняться над тем, что замечала в себе плохого.
«О своих чувствах говорит», – подумала Лена.
– Помню, во втором детдоме мне понравилось. Во-первых – город. Во-вторых, другая жизнь, новые лица, сильные впечатления. Там я поняла, что любознательна и что это хорошо. Лет до десяти я была созерцательна. Наверное, потому что многого боялась. Люди меня интересовали больше всего. Я изучала их, чтобы знать, чего от них можно ожидать, потому что именно от них всегда исходила опасность. Природа радовала даже в грозу и метель. Люди часто огорчали. Я постоянно была занята своими размышлениями, все думала, думала…
– В твоем детстве не было сказки о добром Дедушке Морозе и прекрасных феях.
– Зато потом допоздна засиживалась за сказками Андерсена, – улыбнулась Лена.
– Искала в них радость, а они были тревожные, грустные, притчевые. Надолго ты в них застряла. Там была описана вся твоя жизнь. А вот сказку о большом и маленьком Клаусе ты так и не сумела переработать в своем сознании. Маленького жалела, оплакивала, а от больших и реальных «клаусов» всю жизнь безысходно страдала. И всё из-за преследующей тебя вопиющей несправедливости и по причине твоей бесконечной доброты.
…Так и стоишь перед моими глазами: девятилетняя, тоненькая, печальная. Взгляд мягкий, непритязательный, не затуманенный сознанием осознания, не опороченный пошлым знанием – сама невинность. Взгляд ангела, Богородицы с иконы. И было странное ожидание увидеть за твоей спиной крылышки, очерк церкви или хотя бы свет от креста. А иногда, без тени сомнений – в нем было зримое постижение мира. И ты казалась мне много старше. Случалось, что пугало застывшее диковатое одиночество в глазах и недетская безысходная тоска. А другой раз по тебе вообще ничего нельзя было понять. И на первой твоей фотографии, на той, где ты с дедом, любопытство в глазах не перебивает печаль...