Потом дошло. Колеи. Две колеи от тележных колёс, узкие, глубокие, а между ними копыта. Лошадиные, поди. И ни единого следа шины. Ни тракторной, ни велосипедной, никакой.
Небо тоже было не наше. Голубое, да с прозеленью по краю, самую малость, но заметно и на северное сияние не похоже. Я на него поморгал. Небо не передумало.
Трава по обочинам росла вперемешку: тут вроде подорожник, а рядом кустится что-то незнакомое, с голубыми звёздочками цветов. Булыч сунулся понюхать, фыркнул и стал обходить стороной. Что пёс чует носом, того человеку и глазом не разглядеть.
Шёл и ловил себя на том, что считаю дома, прикидываю машинально, сколько тут прежде жило народу, куда всё делось и отчего запустело, и сам себя одёргиваю, потому что для меня это сейчас точно не главное.
Но привычка есть привычка: попал на новое место, сразу гляди, где вода, где стены потолще, откуда ждать беды. Армейское. Не вытравишь.
Деревня встретила молчанием.
Дома стояли с закрытыми ставнями, кое-где ставень висел на одной петле. Заборы покосились, но держались. Крыши целые, только на паре провалились вовнутрь. Так выглядит брошенное жильё через год-другой: уже пусто, но ещё не труха.
Ни дымка над трубами, ни живой души. Ветер таскал по улице сухую былинку, и это были все здешние события.
Булыч трусил у ноги, прижав уши. Маленький хвост-бобтейл, которым он обычно слегка вилял, сейчас был поджат и даже не шевелился.
Улица вывела на площадь. Утоптанная земля, две кривые лавки, колодец с обвалившимся срубом посерёдке.
И тут Булыч вздрогнул и встал как вкопанный. Будто врос в землю. Уши прижал, загривок дыбом, а из глотки полезло низкое ворчание. То самое, каким он поднял меня ночью. Только злее.
— Ты чего, — начал я.
И осёкся.
Через всю площадь была растянута звезда-пентаграмма. Огромная, шагов двадцать в поперечнике, о многих концах, с кругами и закорючками внутри, каких я сроду не видал и видеть, пожалуй, не желал. Нарисована бурым.
Я подошёл ближе, потянул носом и пожалел.
Железо и кислая гниль. Кровью тут пахло, и не первой свежести, с бойни знакомый дух. Ею и рисовали. Крови ушло много.
А по лучам звезды стояли столбы. К столбам были привязаны люди.
Живых я насчитал с десяток и сбился. Большинство обвисло на верёвках без памяти. Одна девчонка в разодранном платье ещё держалась на ногах. Увидела меня и замычала сквозь кляп, забилась.
Булыч зарычал в голос.
Я перехватил топор поудобнее.
Ну, здравствуй, новый мир. Гостеприимный, ничего не скажешь.
Глава 2
К столбам я пошёл не сразу.
Сперва постоял, послушал. Мало ли, вдруг те умельцы, что развели тут всю эту красоту, ещё топчутся где-то поблизости и любуются на дело рук своих. Но площадь была пуста, если не считать привязанных, а Булыч, хоть и рычал не переставая, смотрел не по сторонам, а вниз, на бурую звезду под ногами, будто она живая сама по себе и может при случае куснуть.
Девчонка в разодранном платье мычала и дёргалась, не сводя с меня глаз. Из всех она одна ещё держалась на ногах и, судя по осмысленному взгляду, соображала. С неё я и начал.
— Тихо. Свои, — сказал я, хотя какие мы с ней свои, это, положим, ещё вопрос.
Перед тем как помогать, я долго не думал. По какой бы причине людей так не развесили, а подобные методы я в любом случае не одобрял. Да и на разбойников-рецидивистов они не походили.
Кляп девице затянули на совесть, узел я поддел кончиком ножа и распустил. Верёвки на запястьях оказались добрые, пеньковые, в палец толщиной, так что резал я их в три приёма и всё косился, не пережали ли ей руки насмерть.
Не пережали. Кисти были в ссадинах, на левом предплечье виднелась рана, длинная и уже подсохшая по краям, но крови она в своё время отдала прилично. Кто-то возил по этой руке чем-то острым, и не один раз.
Освободившись, девчонка не кинулась мне на шею, не разрыдалась и не осела в обморок, чего я, признаться, немного опасался. Вместо этого она отступила на шаг, выпрямилась, насколько позволяло измотанное тело, и присела в некое подобие поклона.
— Приношу вам свою глубочайшую благодарность, — выговорила она, и голос дрожал, а слова она подбирала так, будто нас минуту назад представили друг другу на балу. — Элеонора Амалия Генриетта фон Эшенбах, дочь и наследница дома Эшенбахов, к вашим услугам.
Час от часу не легче. Стоит по колено в чьей-то засохшей крови, в платье, которое впору выбрасывать, а титулуется так, что впору записывать.
— Эля, значит, — подытожил я.
Она осеклась на полуслове. Приоткрыла рот, явно намереваясь поправить наглеца, но так ничего и не нашлась сказать. Похоже, за всю её жизнь никто ещё не проделывал с её именем такого варварства, и оно застало барышню врасплох крепче, чем это могли бы сделать любые разбойники.