В конце июня Ремарк и Полетт Годдар вновь поднимаются на борт океанского лайнера, едут в Роттердам, оттуда в Амстердам — музеи, картинные галереи, выставки, а затем — двадцать лет спустя — Ремарк снова в Германии. Бродит по Оснабрюку, бесстрастно фиксируя в мозгу и дневнике разрушения и перемены, навещает в Бад-Ротенфельде отца и сестру, предупредив их заранее письмом из Америки: «Прошу вас никому ничего не говорить о моем приезде, дабы у нас было дня три-четыре покоя. Не забудь сказать об этом и отцу». Пробыв там всего несколько дней, он летит из Ганновера в Берлин.
Свидание с городом его первого литературного триумфа действует не менее отрезвляюще, чем прогулка по Оснабрюку. Ремарк смотрит на своих бывших соотечественников острым, критическим взглядом. Никакой грусти или печали. Он явно не чувствует также сострадания к народу, который сам вверг себя в пучину бед и несчастий. «Как в спектакле по Гофману или Уоллесу. Будто под водой. Совершенно чужие люди. Зомби, но сторожкие, принюхивающиеся. Контакта нет. Что-то чужое, разыгрывающееся на чужой сцене. Всё будто во сне. Любое обращение, даже со стороны портье, кажется фальшивым — и по тону, и по сути, — все будто вот-вот превратится во что-то иное или исчезнет. Нет ощущения человеческого тепла, подлинности, искренности — все точно за невидимой стеной, будто на сцене, где к тому же неважно играют. Неоновый свет, тени от развалин; взгляд немца; в наружности многих что-то от хорька... Искалеченные бомбами души. Иссушенные приказами сердца. Перекошенные лица. Разговоры шепотом. Молчанье... Любезности, звучащие как команда... Начало без иллюзий».
Он расспрашивает людей о их повседневной жизни при нацистах — материал для книги, над которой как раз работает, — навещает актрису Лотту Пройс, в которую был влюблен в годы молодости («все фальшиво и трогательно и славно до тошноты»), и едет дальше — в Мюнхен. Полетт, сопровождавшая его до Берлина, улетает в Париж.
В издательстве «Деш», которое напечатало «Трех товарищей» и отклонило роман о концлагере, он встречается с Эрихом Кестнером, Хансом Вернером Рихтером, Хансом Гельмутом Кирстом и Теодором Пливье. Разговор длится часа два-три, но сказать друг другу, по существу, нечего. «Странно, но держали они себя так, будто глотнули свежего воздуха. Все, пожалуй, чересчур серьезны, в глазах читаются безнадежность или разочарование». А в конце вздох облегчения: «Говорил по телефону с Полетт. Из всего, что услышал за много дней, только ее слова — без фальши». Германия стала ему чужой.
Пробыв два месяца в Порто-Ронко и попытавшись закончить роман, Ремарк едет с Полетт в Венецию, а с середины октября он опять в Нью-Йорке. «Решение: прекратить писать романы на злобу дня. Переключиться на романы о личностях, характерах, людях — с историческим фоном. Равик и т. п.». Он снова склоняется над рукописью «Теней в раю», делает наброски нескольких пьес, в которых мелькают мысли о «Возвращении Еноха Дж. Джонса». Ночная жизнь Нью-Йорка не манит его с прежней силой, зато он любит театр (однажды сидел в театре в одном ряду с Наташей и позади Марлен Дитрих) и много времени проводит с Полетт. В одной из декабрьских записей появляется «мастерская бр. Фогт», а это значит, что возник замысел романа под названием «Черный обелиск».
Живет он уединенно, новой жизнью, посмеиваясь над ней: «Вечером П(олетт). Супы, газеты, ТВ — в чем еще искать приключений благонравным буржуа?» Работа над романом действует угнетающе. «Время летит... Отчаяние. Все в той же точке, что и год назад. Констатировал, что работал плохо». — «Ощущение, что карьера романиста кончилась; в полном изнеможении — хочется писать пьесы». За развитием политической ситуации он наблюдает с растущим раздражением, в ужасе от атмосферы охоты на ведьм, царящей в США в эпоху маккартизма («Выслеживая коммунистов, они топчут демократию»), не вызывает с возрастом у него оптимизма и то, что происходит на мировой арене: «Газеты. Старею? Становлюсь разумнее. Нетерпеливее? Подчас все это просто невыносимо. У разумного — перспективы нет. Торжествует не только глупость — победу празднуют реакция, эгоизм и примитивизм худшего пошиба, и повсюду под Disguise (маской. — В. Ш.) прогресса, гуманизма, борьбы за правду».
В начале года у него новый, тяжелый, неделями мучающий его приступ болезни Меньера. Тем не менее он полон в эти месяцы новых планов: намеревается писать пьесы, романы, камерную музыку, оперы, тексты к мюзиклам, и «разменяв восьмой десяток, — большие романы; лирику». Как бы он ни сетовал на недостаток таланта, жадность и робость издателей, высокие налоги, твердолобость большой политики, себялюбие людей близкого круга, в свои теперь уже пятьдесят пять лет он вернулся к серьезной писательской жизни. В дневнике, отражающем его настроения и душевное состояние, женщины и алкоголь не играют больше никакой роли. Теперь записи делаются рукой художника, упорно ищущего новый материал и новых героев. «Желание писать по-другому. Разделить себя: драматическим наполнить пьесы, романам придавать эпическое. Равняться на стиль Торнтона Уайлдера — плотнее, больше описаний, меньше эпизодов в пользу размышлений, — автору присутствовать, а не уходить в кусты, как это было до сих пор; непригодное для этого выплескивать в пьесах. То, что в романе (у меня) действует как сенсация, обретает на сцене силу. Экспериментировать».