Выбрать главу

Ну, а теперешняя жизнь плоха, что ли? Антикварный магазин процветает. И как не порадоваться тому, что у них нет в плавании грузовых кораблей, как у многих купцов, которые понесли большие убытки? Или что они не вложили капиталов в такие предприятия, которые теперь вынуждены ликвидировать свои филиалы? Исподтишка, таясь от других, Хендрикье поглядывала на Рембрандта глазами, полными нежной заботы. Он стареет. В лице появилась одутловатость, волосы поредели и поседели. Он начал сутулиться при ходьбе. И весь он как-то потемнел от перенесенных ударов, непрерывной борьбы и тягот жизни, потемнел от пережитых страстей, трудов и забот. О, эта голова, которую она с такой нежностью прижимала к своей груди! О, эти руки, крепкие, короткопалые руки художника! С какой бесконечной нежностью и страстью, как восторженно ласкали они ее! Необузданная, взыскательная любовь постепенно угасла в Рембрандте. Теперь он только изредка приходил к ней задорный и настойчивый, полный требовательной страсти. Вся его сила, все его привязанности сосредоточены ныне только на его картинах и офортах. Хендрикье великодушна. «За это я не стала меньше любить тебя, — думает она. — Мы были счастливы, и я знаю, что кое в чем я помогла тебе, подарив тебе себя, свою любовь, свои поцелуи, которые влили новые силы в твое опустошенное сердце. Я еще и сейчас счастлива, когда могу служить для тебя натурщицей, когда глаза твои опять впиваются в тело, которое ты так безумно любил. Я знаю, что ты мне признателен и готов назвать своей женой, хотя и не говоришь об этом вслух и хотя иной раз можно подумать, будто ты позабыл о наших озаренных счастьем ночах и живешь где-то вдали от меня, нашего дома и от всего, что нас связывает. Ты становишься старше, и тебя тянет отдохнуть. Я люблю твое лицо, на котором кручины оставили глубокие следы. Я люблю твое тело, которое в расцвете сил дарило меня своей любовью, одну меня. Я люблю твои руки, которые ласкали меня, и твои волосы, которые щекотали мои оголенные плечи. И я никогда не перестану любить тебя, даже если бы ты совсем-совсем отрешился от меня ради своих великих творений, которых я никогда не пойму. У меня есть дитя от тебя, дитя с твоими глазами, дитя, вобравшее в себя твою крепкую кровь, — и это связывает нас навеки. Ты — мой Рембрандт, мой супруг!..»

Отсутствующим взором своих темных глаз Рембрандт поглядывает на окружающих и улыбается. Время от времени, выведенный из задумчивости фламандскими сказками Хиллиса, он сам начинает рассказывать об искусстве и о мастерах времен своей юности, о своем восхищении гравюрами Луки Лейденского и Гольциуса, о плодотворных годах ученичества у Питера Ластмана — у него совершенно не оставалось свободного времени, чтобы, как другие, съездить, например, в Италию, — о более спокойном, чем теперь, хотя и очень пестром Амстердаме, каким он знал его в юности. Из года в год наблюдал он растущее богатство и усиливающееся падение нравов в этом городе: здесь наживались тогда огромные состояния. Горожане становились все расточительнее, дома — все богаче и просторнее, корабли — все крупнее и вместительнее, а владельцы их — все предприимчивее. Он рассказывает о переторжках между государствами и теологических диспутах; о диссидентах и пиэтистах, с которыми он встречался и молитвенные собрания которых он посещал; об отлученных от церкви попах и самодурах-чиновниках; о том, как он получал заказы от принца Фредерика Хендрика; о казначее его величества Хейгенсе, которому он до сих пор не может простить задержки в выплате гонорара.

В такие дни Рембрандт говорит без удержу. Все слушают его, а девочка, широко раскрыв глаза и рот, смотрит то на одного, то на другого. Взрослые, тоже знакомые со всем этим только по устным преданиям, из уважения к мастеру вежливо внимают ему, но чувствуется все же, что они иронически относятся к эпохе тридцати-сорокалетней давности, когда карета была еще в диковинку и люди выбегали из домов, чтоб поглазеть на нее, когда театр подвергался гонению и находился под запретом и танцы считались дьявольским наваждением. Жизнь вообще лишена была тогда современных удобств. Все было так пропитано провинциальным духом, что появление на улице чужестранцев, на которых теперь никто и не оглянется, вызывало всеобщее удивление и любопытство. Увидев, как несколько расфуфыренных брабантцев вздумали пускать пыль в глаза населению Амстердама, даже комедиограф Бредеро почувствовал необходимость излить свое негодование на бумаге.