Петр стоял уже на коленях около отца. По лицу старика ручьем текли слезы. Он весь дрожал от овладевшего им нервного волнения. Молодой человек чувствовал, что при виде плачущего отца слезы подступают и у него к горлу…
– Когда я умру, ты, мой старший, – заговорил опять старец, – найдешь в моих бумагах пакет. Он под моей печатью. Там для тебя, для вас я описал все… Тогда, тогда все узнаете! А теперь вот что… Ты назвал меня героем… Нет, нет! Если бы возможно было вернуться в прошлое, если бы возможно было начать жизнь опять с того момента, когда над моей головой разразился весь ужас, постигший меня, и если бы я невинно был вновь обвинен, я, сын мой, я… не бежал бы…
– Что ты говоришь, отец? – воскликнул Петр. – Ты остался бы страдать?
– Да, потому что в том страдании величайшее счастье, а в теперешнем счастье величайшее страдание…
– Я не понимаю тебя!
– Тебе и не понять меня… Невинно страдая, я нашел бы себе утешение в сознании моей невиновности… да! Я в своих глазах был бы превыше всех людей, и у меня оставалось бы утешением, что мои муки, мою безвинность видит Бог, которому я верую. Невинно страдая, я остался бы на своей родине, среди людей, которые даже мне, отверженному, не были бы чужими… Палач на русской каторге все-таки был бы мне родным братом по родине, по одинаковой крови, текущей в наших жилах… А здесь… здесь я состарился, но все мне здесь чуждо… все! Даже вы, мои дети, вы, мои любимые дети, и вы мне чужие…
Старец остановился.
Он устал, дыхание его становилось все более и более прерывистым.
После недолгого отдыха Тадзимано заговорил с еще большим волнением. Он уже не с сыном беседовал, а выражал вслух свои сокровенные мысли, хотя его руки лежали на голове Петра.
– В Европе человека, ради чего-либо, даже ради самых благородных побуждений изменившего своей религии, называют ренегатом… Там это позорнейшая кличка. Кто изменяет религии, тот разрывает связь со всеми своими предками, ибо религия – единственная связь человека с его прошлым. Я не изменил религии, с которой родился на свет, но я тот же ренегат… Я хуже всякого отщепенца и познал это здесь. Здесь я научился любить родину, ибо на этих островах нет человека, который не любил бы более всего в жизни своего Ниппона. В Европе не умеют так любить отечество, там над такой любовью смеются… да, да! Смеются, потому что даже не понимают, что такое отечество… Здесь все – от государя до презираемого шкуродера – служат родине, а там все стараются лишь о том, чтобы отечество служило им… Каждая жалкая единица хочет вытянуть из отечества пользу только для одной себя. И, когда я увидел у здешнего желтокожего народа, как следует любить отечество, я почувствовал себя таким несчастным, таким отверженцем, что моя жизнь стала адом. Но я уже был прикован к этому народу. Не сочти, сын, за упрек, но вы, дети, приковали меня… вы! Ради вас я переносил душевный ад, смирялся перед своим собственным презрением к самому себе. Ради вас, да! Ради вас я остался ренегатом, даже сознав всю глубину бездны, в которой я очутился.
– Отец! – простонал Петр, быстро поднимаясь с колен.
– Что, сын мой? Что? Ты думаешь, что это упрек?.. Нет, нет! Ты подумал, что я выставляю себя перед тобой жертвой – жертвой, принесенной ради вас… Да нет же! Я уже сказал, что я не герой… Я слабый, жалкий человек, игрушка судьбы… Я только рассказываю, что случилось, и знай, сын мой, что если бы мне можно было начать снова жить с того момента, когда над моей головой разразилось несчастье, я покорился бы моим бедам, я покорно снес бы все напасти, но если бы вновь началось с того момента, когда явились вы, было бы то же, что и теперь… то же, сын! Я решился бы на всякий душевный ад, но это было бы ради вас, только вас, потому что я слабый, безвольный человек, потому что не могу покорно нести ниспосылаемые судьбою испытания… Да, сын мой, да… Не считай меня героем, считай меня страдальцем, но помни, что мои страдания – это наказание за гордость, за непокорство перед судьбой, и наказание по заслугам.
Николай Тадзимано опять остановился. Сын смотрел на него, не смея промолвить ни слова. Он понимал, какая буря кипит в душе этого старца, как придавила его тяжесть почти вынужденного признания.
– Вот, – указал старец на лежащую перед ним объемистую тетрадь, – это записка генерала Кодамы, и я изучаю ее, чтобы сказать свое мнение… Мы все здесь знаем, что война неизбежна… Но с кем? Кодама стоит за войну с Францией… А если будет решена война с Россией? Сын, сын! Ты представь только себе, каково будет твоему отцу!.. Сын! Что я должен перечувствовать в те моменты, когда польется кровь… Я стар, я уже не смогу принять участие в этой войне, но вы пойдете, оба пойдете! Что я почувствую, когда узнаю, что на поле битвы или ты, или Александр встретитесь лицом к лицу с вашим братом?