Выбрать главу

Давным-давно мать Эньлая работала медсестрой в хирургическом отделении. Она приходила домой вечером, и он бросался к ней, чтобы обнять, но тут же отходил в сторону, как от прокажённой, потому что она приносила на себе запах больницы. Запах смерти. Во всяком случае, именно так и никак по-другому понимал его Лю. И приходилось ждать, когда она переоденется, придёт на кухню, начнёт что-нибудь готовить… и станет пахнуть домом. Сколько ему тогда было? Лет пять-шесть?.. Он ещё не знал толком, что такое смерть, но ничто не вызывало у него такого чувства тревоги, как даже отдалённое, смутное её ощущение. Ощущение это разум останавливал на дальних подступах, защищая хлипкую нервную систему. Это был не страх вовсе, а просто полное её неприятие, основанное на чувстве несправедливости по отношению к человеку. Это было отторжение, какое свойственно здоровому организму, отторгающему чужеродную ткань или заражённый участок. И теперь — на пороге онкологического отделения — он вдруг испытал то самое детское состояние, будто подошёл к запретной зоне, пребывание в которой пронизывает весь твой организм и даже душу ионами тления. А может, зонами?

Что вообще здесь важнее: бороться за жизнь или достойно умереть? В родильном отделении принимают жизнь на руки, а здесь? Пытаются растянуть точку в отрезок или вектор? Но даже с биологической точки зрения жизнь начинается не в родильном отделении, а на девять месяцев раньше, значит, следуя логике, и здесь она не должна заканчиваться. Точнее, завершается её какая-то видимая часть…

Эти размышления как-то успокоили Эньлая, и он более-менее уверенно шагнул в коридор. Ни в ординаторской, ни на посту никого не было. Последний раз он был здесь, когда умирала девочка. Тогда ему показалось, что снующие по палатам сёстры и санитарки преодолевают своим движением плотное заторможенное время. Ту самую точку, которую они же и пытаются растянуть в отрезок. А теперь на него дохнуло забвением, будто с тех пор здесь вообще никого не было. Но ощущение было обманчивым. Он услышал из-за двери ближней палаты стон и решительно вошёл туда.

В палате располагались четыре койки и четыре тумбочки, на койках — четыре женщины разного возраста. Одна из них — молодая, но осунувшаяся до тёмных провалов в глазницах — стонала с закрытыми глазами, вторая — средних лет — лежала, подтянув колени к животу, маленькая старушка у входа прижимала к груди иконку, а дородная и, по всей видимости, самая крепкая из них женщина лет пятидесяти встретила Эньлая громкими догадками:

— Я же говорю — китайцы напали-таки! Смотри, уже и сюда добрались. Щас, бабы, нас быстро похоронят.

— Китайцы не напали, — смутился Эньлай, — я живу в этом городе.

— А что тогда? Куда всех сдуло? Марине вон, — она кивнула на стонущую, — надо срочно укол ставить, Порфирьевне, — теперь обратилась к старушке, — капельницу…

— В соседних палатах все на месте? — спросил Эньлай.

— А куда они денутся? Из камеры смертников не сбежишь.

— И врачей ни одного нет?

— Ни врачей, ни медсестёр… Ты-то кто будешь? И что, в конце концов, стряслось-то? Авария, что ли, какая? Свет погас, телевизор не идёт, воды нету… Народа на улицах нету!

— Мы не знаем, что произошло. В городе осталось несколько сотен человек. В больнице — пока один врач. Он в хирургии. Я его позову. Там ему женщины помогают. Как вас зовут?

— Глафира Петровна меня зовут.

— А меня Эньлай. Эньлай Лю.

— Лю? У-лю-лю, все собирайте по рублю. Значит, всё-таки китаец…

— Русский китаец, — поправил Эньлай. — Побудете здесь за старшую, Глафира Петровна?

— Куда деваться-то, побуду.

— Надо пройти по палатам, узнать, как состояние всех больных. Посчитать. Диагнозы бы… Воду я сейчас принесу, и заодно позову доктора.

— А Христос-то ещё не приходил? — спросила-проскрипела вдруг старушка.

От такого вопроса Эньлай растерялся.

— Я не видел…

— Да не, если б пришёл, все бы сразу узнали, — уверенно ответила сама себе старушка.

— Баба Тина, ты не отвлекай пока человека, за тобой Христос отдельно придёт…

— Не богохульствуй, Глаша, в нашей-то больнице это не шибко хорошо, — тихо ответила старушка.

— Не богохульствуй, — тихо и грустно повторила Глафира Петровна, — а чего тогда Он нас не лечит? А? Чего болезни тут распустил?

— Не распустил, а попустил — за грехи наши и к нашему же спасению, — поправила баба Тина.

— Не надо ругаться… — попросила стонавшая молодая женщина, которая в это время пришла в себя. — Больно очень, а так ещё больнее…