Дело это их настолько увлекало, что они вздумали его поставить на широкую ногу. Для этого Репин «зацепил» богача Полякова «за «бока», — «тот пожертвовал 1 000 руб. на первое обзаведение; наняли общую мастерскую и образовали «общество пишущих на лаве»{170}.
Стасова это увлечение «керамикой и лавой» встревожило: он испугался, как бы Репин не ударился всерьез в эту чепуху, забросив живопись. На его осторожные укоры Репин ответил ему успокоительным заявлением, заверяя его, что на керамику, он смотрит не больше, чем на забаву{171}.
Тем временем Стасов успел уже позаботиться об обеспечении сбыта этих «керамик» в Петербурге, где он посоветовал Григоровичу купить их для основанного им при Обществе любителей художеств музея. Григорович обещал взять несколько лучших вещей.
Ко времени этих совместных работ друзей относится и возникновение того чудесного живописного эскиза, который недавно приобретен «Русским музеем» и представляет игру в серсо на лужайке.
Эскиз этот был послан в Куоккала Репину, давшему справку, что он написан совместно им, Поленовым и Дмитриевым-Оренбургским. Но вернее будет сказать, что в том виде, в каком мы его видим сейчас, он почти всецело принадлежит Репину, участие же его двух товарищей, вероятно, ограничилось выдумкой сюжета и предварительной композицией.
Чем ближе подходил срок отъезда, тем более росло нетерпение Репина. Как в Италии он восклицал: «В Париж, в Париж!», — так в Париже непрестанно вздыхает: «Скорее бы в Россию!»
В апреле 1876 г. квартира и мастерская были уже сданы, с 1 июля i их надо было освободить. «Садко» подвигался к концу{172}.
Наконец картина окончена, все упаковано, сдано в багаж, и Репины могли тронуться в путь.
7/19 июля 1876 г. они уехали в Россию{173}.
Глава X
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ
(1876)
10 ИЮЛЯ старого стиля Репин с семьей переехал границу. Радости его не было конца. Его радовало все, что попадалось на глаза: березки, которых три года не видал, деревянные избы деревень, мелькавших в окна вагона, а главное радовали люди, совсем непохожие на тех, что остались по ту сторону границы, совсем другие, свои, близкие, родные — мужики в косоворотках, бабы в сарафанах, извозчики в кафтанах, будочники, сбитенщики, лотошники все это, давным давно знакомое и куда-то на время канувшее, вдруг вновь ожило и радостно шло ему на встречу, словно приветствуя его возвращение на родину. Ему казалось, что он вступил на обетованную землю.
По приезде в Петербург, он отвез семью в Красное село, на дачу к Шевцовым, где они и прожили лето. Здесь Репин вскоре по приезде написал очаровательную небольшую картину — «На дерновой скамье», изображающую уголок в саду, заросший деревьями, на фоне которых, на скамье, покрытой дерном, расположилась семья Шевцовых. Тут же сидит и В. Л. Репина, а на траве играют дети — Вера и Надежда, родившаяся в Париже. Картина эта долгое время оставалась в неизвестности, ибо находилась в семье Шевцовых. Только в 1921 г. она была приобретена «Русским музеем».
По своей живописи эта вещь непосредственно примыкает к парижским этюдам, к «Кафе», к этюдам, написанным в Вёле, и особенно напоминает по приемам и цветовой, серо-зеленой гамме «Игру в серсо».
Блестящая по мастерству, свежая и сочная, она принадлежит к лучшим пейзажным мотивам, когда-либо написанным Репиным.
Одновременно с этой картиной в июле же написаны и портреты его шурина, военного инженера А. А. Шевцова, в белом кителе, и его жены, М. П. Шевцовой{174}.
Со Стасовым он свиделся только на второй неделе после своего возвращения, но картины еще не прибыли и самого главного материала для беседы не было. Багаж прибыл только в августе.
Репин не звал Стасова, пока вещи не будут несколько приведены в порядок. Однако, сгорая от нетерпения, Стасов сам зашел к Репину и хотя не застал его дома, но вещи все увидал и в тот же день написал автору свое мнение. Этого письма не сохранилось или оно где-нибудь затерялось, но смысл его выясняется из ответного репинского письма:
«Очень обрадовали вы меня вашими письмами. Слова: «без лести преданный» я принимаю за чистую монету, а потому все, сказанное вами, для меня драгоценно. Все это подымает и ободряет меня, всему этому я верю и согласен с вами. Положим, что картина еще не крыта лаком (это вызовет больше блеску и силы краски), но это не прибавит в общем ни воображения, ни изобретательности, — словом я согласен совершенно с вашим приговором, и больше не стоит говорить.
«Пожалуйста, пишите, как найдет ее Мусоргский, но также без всякой лести. Жду с нетерпением.
А заметили ли вы этюд негритянки? Скажите и об ней слова-два, если это стоит»{175}.
Приговор Стасова был, видимо, суров, хотя и облечен в мягкую форму. Репин был к нему готов, после суда Крамского, да и его собственного суда, но эта соль, попавшая на зиявшую и без того рану, причинила ему мучительную и длительную боль, которую не могло смягчить даже ласковое письмо «Мусорянина» с положительным отзывом{176}.
Репин долго не мог притти в себя, перестал видеться со Стасовым. Смысл стасовского приговора был ясен: «Вся поездка за границу была ни к чему: русскому надо жить и работать в России, надо бросить сочинительство, а изображать жизнь — словом, надо продолжать линию «Бурлаков».
Опять полное совпадение с платформой Крамского. Опять та же мысль, против которой он так горячо и красноречиво восставал в своей письменной дискуссии с Крамским.
Через два месяца, вспоминая вдали от Петербурга, тяжелые минуты своих бесед со Стасовым, Репин писал ему:
«Мне только тут показалось ясно, что вы поставили на мне крест, что вы более не верите в меня и только из великодушия еще бросаете кусок воодушевления и одобрения, плохо веря в его действие… Мне как-то тяжело стало итти к вам и я поскорее уехал»{177}.
Репину и без того хотелось поехать с семьей в Чугуев, повидать своих, пожить в глуши, вдали от всех «заграниц», среди родной обстановки, родных людей, в самой гуще своеобразной, самобытной жизни, а тут еще этот явный провал заграничной поездки. Теперь он уже, не откладывая ни на один день, готовится к отъезду. Быть может, там спадет с него то дьявольское навождение, которое опутало его за рубежом.
В начале октября Репины покинули Петербург. Проездом остановились на пять дней в Москве. Уже в свой первый приезд в Москву, в 1872 г., Репин решил во что бы то ни стало, по возвращении из-за границы, поселиться в этом городе, совершенно его очаровавшем своими памятниками старины, простотой нравов и всем жизненным укладом. Теперь, вторично попав в Москву, он окончательно остановился на мысли не возвращаться более в Петербург, а прямо из Чугуева приехать в Москву и здесь остаться.
В Москве он прежде всего поехал к Третьякову, в его галлерею. Здесь особенно сильное впечатление произвели на него портреты Льва Толстого и И. И. Шишкина, написанные Крамским в 1873 г. «Портрет графа Л. Толстого, Крамского чудесный: может стоять рядом с лучшим Вандиком: портрет его же Шишкина, тоже очень хорош — превосходный»{178}.
Кроме этих двух портретов, он из всей галлереи выделил еще картины Ге, пейзажи Куинджи и «Приход колдуна на свадьбу», Максимова. В противоположность Крамскому и Ге, Репин очень отрицательно отнесся к Верещагину, картины которого он впервые видел в столь большом числе. Верещагинское искусство казалось ему надуманным и не жизненным.
В 1876 г. была ранняя зима. Репин находил, что не ошибся, приехав в Чугуев к зиме:
«Только зимой народ живет свободно, всеми интересами городскими, политическими и семейными. Свадьбы, волостные собрания, ярмарки, базары, — все это теперь оживлено, интересно и полно жизни. Я недавно пропутешествовал дня четыре по окрестным деревням. Были на свадьбах, на базарах в волостях, на постоялых дворах, в кабаках, в трактирах и в церквах… Что это за прелесть, что это за восторг! Описать этого не в состоянии, но чего только я не наслушался, а главное, не навидался за это время. Это был волшебный сон»{179}.