Выбрать главу

К этому времени отец Репина уже вернулся из солдатчины домой. Занявшись с братом скупкой и продажей лошадей, которых они пригоняли с Дона, он быстро поправил дела и вывел семью из нищеты. Новый дом Репиных считался уже зажиточным.

Топографы и топографские ученики были молодые люди, любившие повеселиться и потанцовать на вечеринках, которые большею частью происходили в поместительном зале Репиных.

И сам Репин и его сестра Устя, бывшая двумя родами старше его, принимали в них также участие и дружили с этой молодежью, но в 1857 г. корпус топографов был упразднен, все разъехались и город сразу опустел.

Стало невыразимо грустно. Но особенно безотрадно стало на душе у Репина, когда в следующем году неожиданно умерла его сестра, с которой он был связан нежной дружбой. Горе и одиночество заставили его еще усиленнее приналечь на рисование и живопись.

К этому времени он был уже до известной степени осведомленным о том, что творилось в области искусства в Петербурге. Одно время он даже выписывал «Северное сияние». Он не мог уже более ни о чем думать, как только о рисовании и живописи, и не мог себе представить, чтобы ему когда-нибудь пришлось заниматься чем-либо иным, кроме как искусством, но он понимал, что. надо учиться и учиться. Ввиду упорства мальчика и его постоянных приставаний, его отдали в обучение в мастерскую живописца И. М. Бунакова, занимавшегося главным образом подрядами на церковную живопись, как все провинциальные, да в сущности и большинство столичных художников того времени.

По словам Репина, Чугуев славился тогда своими живописцами даже за пределами губернии. Шаманов, Треказов, Крайненко и особенно молодой Л. И. Персанов., работавший одно время в Академии художеств, были вполне умелыми мастерами в области церковной живописи. Но больше всех славилась семья Бунаковых, Ивана Павловича, Михаила Павловича и сына последнего Ивана Михайловича. К нему-то в 1858 г., после выезда топографов, и поступил 14-летний Репин. Вот как он в одном из своих позднейших писем описывает И. М. Бунакова.

«Сам он брюнет, немного выше среднего роста, с черными магнетическими глазами; в общем он был очень похож на Л. Толстого, когда тот был лет сорока. За мольбертом сидел он необыкновенно красиво, прямо и стройно; рука его ходила уверенно, бойко по муштабелю и точно трогала не удовлетворявшие его места. Он был необычайно одарен и писал со страстью. В тишине мастерской часто слышались его тихие охи-вздохи, если тонкая колонковая кисть делала киксы от сотрясения треножника мольберта»{6}.

В Харьковской губернии им написано множество образов. Все образа осиновской церкви также его работы. Помимо образов Бунаков писал много портретов, отличавшихся большим сходством. Они были писаны большей частью на картоне. Холст был дорог, выписывать его было хлопотно, а картон всегда имелся под рукой. Эту привычку к картону наследовал у него и Репин, писавший еще долгое время и в Академии на картоне.

Репин говорил мне, что считает себя многим обязанным Бунакову, у которого впервые постиг начатки серьезной художественной грамоты. Он пробыл в его мастерской с небольшим год и в 1859 г. стал уже брать самостоятельные работы в Чугуеве и далеко за его пределами. С этого времени он уже живет исключительно на собственные средства, освободив родителей от всяких забот о нем. Он становятся популярным иконописцем и его выписывают за 100–200 верст на работы в отъезд.

Одновременно с церковной живописью он пишет не мало заказных портретов, за которые получает по 3, а то и по 5 руб. Быть может отыщутся когда-нибудь написанные им в эти годы портреты родных, — братьев матери, Федора Степановича и Дмитрия Степановича Бочаровых, первого в мундире «поселенского» начальника, второго — в белом кирасирском колете, а также тети Груши. В семье самого художника, в Куоккала, сохранился только портрет «батеньки», Ефима Васильевича, датированный 1859 годом.

В августе 1861 г. он работал в Малиновской церкви, в 5 верстах от Чугуева, где написал большую картину во всю стену «Распятие», копию гравюры с картины Штейбена. Всю осень Репин писал иконы в церкви в Пристене, в Купянском уезде, а зимой в Камянке.

В 1863 г. он работал в Воронежской губ., на родине Крамского, и здесь в первый раз услыхал это имя{7}. В своих воспоминаниях о Крамском, написанных с необыкновенной сердечностью и теплотой, вскоре после смерти художника, он следующим образом рассказывает об этом.

«Имя Ивана Николаевича Крамского я услышал в первый раз в 1863 г. в селе Сиротине, Воронежской губернии. Там я, в качестве живописца, с прочими мастеровыми работал над возобновлением старого иконостаса, в большой каменной церкви. Мне было тогда 18 лет, и я мечтал по окончании этой работы уехать учиться в Петербург Мое намерение знали мои товарищи по работе и не раз рассказывали мне, что из их родного города Острогожска есть уже в Петербурге один художник, Крамской. Несколько, лет назад уехал он оттуда, поступил в Академию и теперь чуть ли он уж не профессором там.

«Раз Крамской приезжал на родину — рассказывали они — одет был по-столичному, в черном бархатном пиджаке; носил длинные волосы. И вся фигура и какая-то возвышенная речь его казали в нем что-то совсем новое, непонятное и чуждое прежним его знакомым и товарищам. Они почувствовали, что он ушел от них далеко… Сестра одного из живописцев, сильно неравнодушная к Крамскому еще до отъезда его в Петербург, и все еще мечтавшая о нем, теперь почувствовала большую робость перед этим совсем новым столичным человеком и не смела более думать о нем.

«А ведь как странно, бывало, начинал, — вспоминали они. — В мальчиках он не был, ни у кого не учился и икон совсем не писал. Забежит бывало к живописцу, попросит красок; что-то писал, что-то рисовал. Говорили, кто видел, как-то особенно по-своему, странно…»{8}. Эти рассказы еще более разжигали давнишнюю затаенную мечту: в Петербург, в Петербург! Мечта понемногу превращается в твердую решимость уехать, и первые же заработанные деньги, 100 рублей, полученные за сиротинские иконы — заказ, устроенный ему церковным старостой Савиным — он счел достаточными, чтобы на них пуститься в путь. До Москвы он ехал в дилижансе, из Москвы уже по железной дороге.

1 ноября 1863 г. около 3 часов дня Репин, с 17 рублями в кармане, прибыл по Николаевской железной дороге в Петербург. Был мрачный, ненастный день, шел снег. Расспросив кое-как про дорогу, он поехал на извозчике на Васильевский остров, к Академии художеств. Пока они доехали до Академии, стало совсем темно, но Репин узнал и это здание и сфинксы, столь памятные ему по гравюрам «Северного сияния».

Извозчик привез его в гостиницу «Олень», где он взял номер за один рубль. Напившись чаю с калачами, он заснул как убитый. Когда он проснулся было еще темно, но он не мог удержаться от соблазна пойти к Академии. Он долго бродил вокруг мрачного здания, стараясь представить себе, что творится там, за этими громадными окнами.

Глава III

ПЕТЕРБУРГ НАКАНУНЕ ПРИЕЗДА РЕПИНА

(1850-е годы)

В АКАДЕМИИ В это самое время творилось нечто необычайное, нечто такое, чего ее столетняя история еще не знала, чего никто никогда и предполагать не смел: в ее стенах назревал бунт, вспыхнувший через несколько дней по прибытии Репина в Петербург. Чтобы понять истинный смысл этого бунта и получить представление о том стихийном водовороте, в который силою вещей был вскоре втянут юный Релин, надо вспомнить, что такое представляла собою художественная жизнь тогдашнего Петербурга.

Весною 1852 г. до Петербурга дошли слухи о том, что Карл Брюллов умирает где-то в окрестностях Рима и что дни его сочтены. 28-летний В. В. Стасов{9}, боготворивший Брюллова, и, как и все в России, не сомневавшийся в том, что в его лице человечество имеет одного из величайших гениев живописи, едет в Италию, чтобы застать его еще в живых. Его собственная тяжелая болезнь, приключившаяся с ним в дороге, помешала ему увидеть Брюллова живым и даже попасть на его похороны, но по свежим следам он разыскал все его художественное наследие и расспросил подробности о последних днях жизни художника{10}.