Только как о сложившемся человеке мог я о ней думать — отсюда эти рассуждения. Образ «обездоленного ребенка», оставшегося без отца, никак не вязался с уверенно стоявшей на ногах двадцатилетней студенткой, зарабатывавшей во время практики приличные деньги — это добавляло ей независимости.
Самостоятельность ее суждений восхищала меня, корректировать их безапелляционность было уже не в моей власти — я и не претендовал на это, равно как и на роль главы семьи, — таким образом, в последние годы нашей совместной жизни мне оставалось лишь поддерживать налаженный ритм сосуществования в нашем доме. Мы встречались за столом, реже — у телевизора, принимали гостей; иногда мы вместе с ней ездили на дачу, ходили в театр, в цирк — мне удалось, кажется, научить ее любить это «искусство без обмана», — в кино, навещали родных.
Таким образом, мой уход не лишал ее, казалось, чего-то невосполнимого, и я предполагал, что шаг этот будет воспринят ею разумно, с пониманием — мы с ней всегда стояли за свободу человеческих отношений, — и что мы сможем сохранить нашу дружбу и так же ненавязчиво и ровно любить друг друга, живя врозь. Прости мне мою ограниченность, схематизм моего мышления, дорогая девочка; я был слеп, я не знал тебя, оказывается, и не понимал поэтому, что разлука надорвет тебе душу.
Поставить свое решение в полную зависимость от ее позиции я не мог уже потому хотя бы, что уход из дома был для меня не капризом, не минутным порывом, а шагом вынужденным, неотвратимым. Иначе в тот момент я поступить попросту не мог.
Волею многих обстоятельств — я сознательно не касаюсь их здесь, не хочу, не могу уходить в сторону, должен же я сосредоточиться, наконец, на том, что для меня самое главное, — волею целого ряда непреодолимых для меня обстоятельств я, как раз к своему «первому юбилею», был доставлен перед необходимостью совершить крутой поворот в жизни, в том числе сменить профессию, лишь по видимости, для непосвященных, остававшуюся прежней.
Хорошо еще, что в своем жизненном слое я был из самых младших. Как-то так получалось, что мне постоянно не хватало несколько лет до тех моих сверстников — знакомых, сослуживцев, друзей, — которые становились солидными, «состоявшимися» людьми, достигали почета, благополучия, командных постов. Рядом с ними я все время чувствовал себя ничего не смыслящим в практической жизни безалаберным юнцом, и это не могло не накладывать отпечатка на мои поступки, мои научные статьи, мой взгляд на вещи. Когда же пришлось круто менять не только уклад жизни, но и сам характер моей деятельности, отсутствие степенности в моих повадках и самом мироощущении неожиданно пришлось как нельзя более кстати: я перенес значительно менее болезненно то, к чему мои солидные однокашники отнеслись бы как к катастрофе.
Более того, именно те несколько лет, которых мне всю жизнь так недоставало, помогли мне в этих новых обстоятельствах тоже сравнительно безболезненно «провалиться» в следующее поколение, в следующий жизненный слой, где я оказался старшим, наконец. Теперь уже на меня ориентировались, ко мне прислушивались, от меня ждали откровений; пытаясь сформулировать что-либо, хоть отдаленно их напоминающее, я волей-неволей напрягал все силы, а это всегда полезно, тем более при решении новых задач.
И все же овладение непривычным и несравненно более ответственным, чем раньше, и более сложным профилем в работе потребовало жертв, и немалых. Представьте себе… ну, хотя бы ремесленника-копировщика, вынужденного (вопрос стоял ребром: или так, или никак!) превратиться в самостоятельного художника и устроить в обозримое время публичную выставку своих работ — может быть, вы лучше поймете мое тогдашнее положение и то состояние, в каком я находился.
Мне предстояло, в сущности, сделаться другим человеком, а это всегда стоит крови. Корчевание прочно сложившихся, спекшихся, сцементированных годами привычек, связей, отношений, суеверий и предрассудков под силу далеко не всякому и в более молодом возрасте, а мне пришлось заняться всем этим под старость. Легко понять, что как бы я ни храбрился, но, перерезая, одни за другими, путы, которыми мы так незаметно, так уютно спеленуты, — в чем отличие от младенцев, ну в чем?! — я переживал серьезнейший кризис.
Только не делайте, пожалуйста, из этого простого факта поспешных выводов относительно особой глубины и утонченности моей натуры. Если и существуют еще утонченные люди, я не принадлежу к их числу — уж я-то знаю себя лучше, чем кто-либо. Вопрос о том, по правде ли он живет, задает себе рано или поздно каждый. Все дело в том, захочет ли человек дать на него честный ответ даже самому себе, а также способен ли тот, кто ответил честно, изменить что-нибудь в своей жизни. Чтобы не только каяться, а взять да и повернуть на сто восемьдесят градусов, не утратив при этом равновесия, одной утонченности недостаточно — силенки нужны.