Выбрать главу

Каким — понятия не имею. Но как знать, не удалось ли бы мне железной рукой смирить потенциальный эгоизм, заключенный в каждом из нас и настойчиво требовавший, чтобы я продолжал осуществлять себя как личность возможно полнее — разве не это требование стало главной причиной, побудившей меня уйти из дома? Делая в пятьдесят лет последнюю отчаянную ставку, размеры которой привели бы в трепет целые шеренги моих сверстников, я должен был собрать в кулак оставшиеся силы, отбрасывая все, что грозило распылить их, что так или иначе тянуло меня назад к привычному кругу.

Допускаю, что не всем понятно, как могла семья, неплохая семья, помешать мне свершить что-то серьезное. Скажу яснее. Для титанического усилия, на которое я решился, на которое отважился, мне нужны были все мои силы, духовные и физические, — все, без исключения, и все мое время, до последней капельки. Семья отсасывала часть этих сил и этого времени, иначе и быть не могло, тем более, что после смерти тестя на мои плечи легли многие хозяйственные дела — я потом скажу об этом. Если бы я еще твердо знал, что необходим семье, если бы меня постоянно держала за сердце мысль о том, что жена и малыши зачахнут, изведутся без меня — вот для чего, вероятно, хорошо иметь несколько человек детей разных возрастов, — тогда, быть может, это ощущение даже стимулировало бы мой порыв и менять ничего не пришлось бы. А так, в рамках сосуществования, все это выглядело лишь обузой, никому особенно не нужной обузой — балластом, мешающим воздушному шару вновь набрать высоту, необходимую для того, чтобы продолжать полет.

Я всегда недоумевал, читая о том, что воздухоплаватели бывали вынуждены выбрасывать из корзины воздушного шара не только действительно значительные тяжести, не только мелкие вещи, — ну сколько может весить бинокль? — но и раздеваться иногда, швырять за борт сюртуки, сапоги… Теперь я их понял. О, я знал, конечно, что, уходя из дома, сбрасываю балласт драгоценнейший для меня же самого, что в одиночку, без них, я долго не протяну, скорее всего, но шар не должен был опуститься — в тот момент я вынужден был заплатить за это любую цену, иначе вся жизнь моя шла насмарку. Другого выхода у меня просто не было.

Нет — был! Во имя ее преданности, ее любви я мог согласиться на прозябание, на то, чтобы стать добродушным и бездеятельным отцом семейства, потом — дедушкой-пенсионером, тихонько доживающим свой век. Материальные предпосылки для такого существования имелись великолепные, а тихая пристань куда заманчивее бесконечных выходов в одиночку в штормовое море. Потеря для науки оказалась бы не бог весть какая — я достаточно самокритичен, чтобы признать это.

А ее уважение? Его ты не потерял бы?

Не знаю… Впрочем, что гадать: отступать, повторяю, мне все равно было некуда. Слишком поздно понял я, что все отговорки, оправдывавшие меня хоть отчасти, — девочка уже выросла, у нее собственный круг друзей и интересов, я как наставник ей, в сущности, уже не нужен… — оказались дутыми, высосанными из пальца, ничего общего не имевшими со сложнейшим микромиром, в котором обитала моя дочь.

Для нее я был не только отцом, но и мужчиной, очень близким ей мужчиной, бросившим ее ради другой женщины.

Такая женщина имелась, не стану отрицать, но ее могло и не быть в тот момент или на ее месте могла оказаться другая; для меня дело было не столько в этой конкретной женщине, ничего от меня не требовавшей, сколько в том, чтобы крикнуть — нет! — и положить конец притворству и лжи.

А для дочери все зло сосредоточилось прежде всего в «разлучнице», сопернице ее матери и ее сопернице тоже. Двадцатый век ничего не изменил, она ненавидела эту конкретную носительницу зла так же яростно, как это делала бы ее прабабка. И я думаю теперь, что вот эта ненависть и уязвленное самолюбие брошенной женщины оказались главным препятствием, помешавшим дочке понять меня, понять и принять таким, каким я стал за полвека существования в обществе себе подобных.

Негодование затуманило ее взор.

Быть может, если бы она не была единственным ребенком, если бы с детства привыкла делить меня с кем-то еще, она не восприняла бы случившееся так глубоко лично — словно нож в спину, всаженный тем, от кого она меньше всего могла этого ожидать, на кого привыкла полагаться в большом и малом и кто так внезапно и так коварно предал ее.

Да-да, предательство — вот точное слово. Конечно же она не могла перешагнуть через предательство, особенно неприемлемое для всякого юного существа, хоть сколько-нибудь не равнодушного, а в равнодушии ее упрекнуть никак нельзя.