Счастье, звонкое счастье… Попробуйте добиться такого равенства со своими детьми и их сверстниками — и вы обретете уверенность в том, что семья ваша будет существовать вечно, и вы вместе с ней.
Нет, все-таки я по праву гордился собой и тогда, в ту ночь, когда мы, почти в том же составе, летели по дорожкам вот этого самого Поля, и я тоже был безмерно счастлив.
Ах, если бы, часто думал я потом, если бы в тот раз случилось что-нибудь такое, что положило бы неизбежный конец всему, — ну, скажем, кто-то из «детей» свалился в воду, пока мы следили за разводившимися в светлое небо мостами и напевали что-то невнятное; если бы кто-то упал в воду, и я кинулся бы спасать его — а кинулся бы непременно, ведь в душе я отвечал за каждого из них, — и утонул бы в быстрине нашей могучей реки, как это было бы прекрасно, умереть вот так, героем, счастливым человеком, выпуская в жизнь вместо себя дочь и собственноручно передавая ей эстафету, как это было бы своевременно: красивая, в точную минуту свершившаяся смерть помогла бы избежать всего, что обрушилось на нас с ней через три года после этого вечера. Как прекрасно было бы остаться в памяти девочки таким вот всеми обожаемым и смеющимся, а не рыдающим в сторонке изгоем, одна мысль о котором вызывает теперь ее отвращение…
Мне тогда было сорок семь. Не так уж и мало, очень многие умирают гораздо раньше.
Так не за этими ли воспоминаниями я сюда мчался? Не к этому ли великому дню моей жизни тянулся я мысленно, включаясь в вереницу пестро украшенных автомашин, всем своим карнавальным видом настойчиво требующих, чтобы их впустили в некий не здешний, не нынешний — завтрашний? — мир.
Уцепился, как за соломинку…
Они возвращаются наконец. Снова хлопают дверцы, снова смех и восклицания сливаются в один тревожащий сердце напиток, щедро выплескиваемый в воздух.
Рев двигателей.
Поехали.
Прошла шаферская синяя «Волга»; он уже не отворачивался, он глядел во все глаза, боясь пропустить милое лицо… Поглощенный заботами шафер не обратил на него внимания, застывшим взглядом он глядел далеко вперед, на перекресток. Вот мягко тронулась «Чайка», машина комфортабельная, ничего не скажешь, хотя имя стремительной птицы ей мог дать только человек, хронически страдающий отсутствием юмора. Величественного вида водитель в картузе покосился на «Жигули» у обочины и бледное лицо, прижавшееся к боковому стеклу, — так, от нечего делать покосился. Сейчас проплывет задняя половина колымаги, заднее отделение, «комната», где, при желании, могут расположиться и шесть человек. Она в этой комнате одна, с мужем — в этом он тоже узнал дочь, и рикошетом, узнал себя, не терпевшего фамильярности — амикошонства, говорили когда-то.
Он был уверен, что в жизни человека должны быть торжественные минуты, переживать которые следует с трепетом, со святостью в душе, и уж, во всяком случае, не отвергать их сознательно, не смешивать с буднями. Сплошная лента залихватского цинизма такой же неверный и сомнительный путь, как и безграничная сентиментальность: что за радость брести всю жизнь вдоль дороги, по обеим сторонам которой, на полях, обильно разложены удобрения?
Да, вот и она. Сидит выпрямившись, а муж слегка развалился на широком сиденье. Оба молчат. Она сидит справа; вслед за водителем «Чайки» она машинально поворачивает голову, бросает взгляд на машину у обочины, видит и узнает его.
Дочь увидела его, не отвела глаз, не выразила удивления, не возмутилась тем, что он прокрался сюда без ее ведома. Правда, она и не кинулась останавливать машину, только еще набиравшую скорость… не указала на него мужу… не кивнула ему.
Она не сделала ничего.
Она взглянула на него, как взглянула бы на картину или фотографию — допустим, знакомую картину, знакомую фотографию, — и проплыла мимо.
Но она не выразила негодования по поводу его присутствия здесь, вот что было важно.