Выбрать главу

Голос выкрикнул это слово во всю силу, в репродукторах затрещало. А потом опустилась такая тишина, что Менкина мог слышать ее во всех классах, по всем коридорам. В четвертом классе, где он дежурил, ученики ртом ловили воздух, невольно трогали себя за лицо — убедиться, что весь этот ужас им не приснился. Их будто оглушило — но радиофицированный глас божий не дал передышки кающимся.

— Во сне видел служитель божий закат мира и вечную погибель, к которой катится нынешнее человечество, несмотря на непрестанные предостережения святой апостольской церкви, взывающей: покайтесь, пока не поздно! Боже гневный, жги тут, руби тут, только отпусти мне грехи в вечной жизни! — закончил энергичный голос, нагнав на слушателей столько страху, сколько необходимо для полного эффекта покаяния.

Его сменил другой, более мягкий голос, умеющий анатомировать совесть, как скальпелем.

— Смотрите, верующие, — произнес он и замолк. — С помощью духа святого попробуйте прозреть в темноте. — Опять он помолчал, потом заговорил утешающим тоном, будто рассуждал сам с собой: — Святой дух разгоняет тьму. В том числе — тьму человеческого сердца. Лучом любви он ищет, как прожектором, — монах, видимо, имел в виду прожекторы, улавливающие в скрещенные лучи вражеские самолеты. — Он ищет, как прожектором, и ваши сердца, умершие в смертном грехе и блуждающие по темному полуночному небу. Сердце человеческое гниет во грехе. И мое. И ваше. Ужасающие нечистоты и смрад переполняют его. Знаешь ли ты, что есть грех? Люцифер, прекраснейший из ангелов божиих, прекрасней самого архангела, за одну-единственную гордую мысль был наказан таким безобразием, что у святой Луитгарды, которой бог по ее неотступному желанию дозволил увидеть его, от омерзения разорвалось сердце. Так за одну лишь гордую мысль стал безобразным Люцифер, прекрасный, как свет. За одну гордую мысль, грешную тем, что осмелились приравнять себя к богу всевышнему, легионы ангелов дождем посыпались с неба. Они падали наземь, как снежные хлопья, — столько ангелов согрешило одной-единственной гордой мыслью…

Этот второй голос как бы рассуждал сам с собой о гнусности и многочисленности человеческих грехов. Нет человеку утешения в испорченности человеческой натуры. В нем нет ничего, кроме тьмы. Темнота окружает его, как скорлупа — зародыш цыпленка. Человек слеп. Да, он не видит. И остался бы слеп, не будь лучей духа святого…

Уже по тому, как примолкли, как замкнулись гимназисты, можно было сделать вывод, что первый день духовных упражнений имел неожиданный успех. Проповедники, специалисты в делах покаяния, размололи подростков старших классов и детишек из младших меж двух жерновов рассуждений. Детям жутко стало от испорченности человеческой природы. И ничего больше им не хотелось, как только услышать утешительные слова о лучах духа святого. Но черед этих слов настанет лишь на следующий день, объявили проповедники. И юношество, хоть и сильно претерпевшее от метлы гнева божия, явилось на другой день в гимназию с такой надеждой, какой не испытывало никогда.

Но в первый день и преподаватели уходили из гимназии в таком же состоянии. А на улице, на ближайшем углу, из рупора городского радио гремели марши Глинковской гарды, потом позывные: несколько тактов из Пятой симфонии Бетховена. Верховное командование вермахта зычно объявляло об очередной победе германского оружия на Западе. Томаш Менкина, мечтавший поскорее очутиться где-нибудь вне досягаемости голоса совести и голоса вермахта, протирал глаза, тер уши.

— Счастье, что кающийся слышит два голоса одновременно, — злобно заметил он в присутствии Дарины. — Та-та-та, та-та-та… И ничего нам не остается, как только каяться в грехах… А верно, Дарина, не хочешь ли принять мою исповедь?

То, о чем он думал, доводило его до бешенства.

— Ты ведь знаешь, я — лютеранка, — ответила Дарина, стараясь взглядом умерить его насмешливость.

Проходя мимо Глинковского дома на Кладбищенскую улицу, они остановились, повернулись друг к другу.

— Я люблю тебя, Дарина, — с яростью выпалил Томаш. Дарина вспыхнула до корней волос, слезы едва не брызнули у нее из глаз. — Но это ничего. Я люблю тебя только платонически, по заповедям святой апостольской церкви.