Выбрать главу

Томаш невольно принял выражение Паулинки в ее последней страшной борьбе. Он закрыл глаза, сморщился, упрямо стиснул зубы, как бы вцепившись зубами в ткань наволочки, сосредоточился на одной мысли: не поддамся, не сдамся!

Санитар и сестра еще помедлили, давая им время, достаточное, по их мнению, на выражение скорби. Потом взяли тело за плечи и за ноги, переложили на каталку. Спустились на лифте и повезли поспешно Паулинку через двор в морг, стоявший в углу больничного сада. Оба Менкины следовали за ними, не догадываясь, отчего так торопятся больничные служители. Поклонились мертвой два мясника, везшие мясо для кухни, да старушка встретилась, перекрестилась. При свечах, горящих под распятием в морге, Паулинка выглядела неприлично строптивой со своим поднятым кулаком. Ее положили рядом с телом мужчины, у которого беспрепятственно отрастала серая щетина бороды.

Не надо было Менкинам спешить: санитары стали убирать мертвую. Им хотелось сложить ей руки на груди, как у всех покойников, покорных судьбе. Ужасное зрелище представилось Менкинам, и услыхали они, как хрустнули окоченевшие руки Паулинки.

Американец схватился за голову.

— Ох, вот так же у меня утром в голове хрустнуло! — сказал он. — Страшно умирала Паулинка. Всю ночь я прислушивался, да не мог догадаться, что же мне надо. Вот только как хрустнуло в голове — будто стукнули меня тяжелым, и череп треснул, — вот тогда-то, о господи, понял я: Паулинки нет больше.

Томаш понимал, что дядя и сейчас еще слышит этот хруст. Был он весь как узелок на сетке натянутых нервов.

— Дядя, вы ведь сильный человек, — пробовал утешить его племянник.

— Нет, Томаш, я — как Паулинка. Трудно она умирала… А я в Америке все эти годы жил, как этой ночью: все прислушивался, что-то там дома…

— Дядя, что вы такое говорите!

— И не знаю я, Томаш, что со мной приключилось. Не должна была так умереть Паулинка. Нельзя, чтоб человек умирал так — брошенный, один как перст…

— Не надо, дядя…

О чем бы ни начинал думать американец, потрясенная мысль его все возвращалась к тому, как умерла Паулинка. Жила, никому не нужная, и умерла ненужно… Так это чувствовал Томаш через дядю.

— А вы сами-то как, дядя? — неопределенно спросил он.

— Я-то как? — отвечал тот. — Да вот хожу все, хожу, болтаюсь, будто душу из меня вынули.

Родными они друг другу приходились, и потому Томаш понял.

— Молод ты еще, Томаш. Не знаешь, каково бывает человеку, в каком положении он живет.

— Если это так, — тяжело выговорил Томаш, — то вы, дядя, со мной не считайтесь.

— Как же это мне не считаться с тобой? Ты ведь моя кровь.

— От меня, дядя, не ждите, я вам никогда не скажу «да». Пусть будет так, как вам хочется. Вы тоже поймите, каково мне. А я уеду, хоть еще и не знаю, куда.

Так всплыла в разговоре старая история. Дядя как будто согласился с ним. Покорно сказал, словно благодарил:

— Только это и остается мне, Томаш.

После долгого молчания он сказал:

— Как же мы будем хоронить Паулинку, Томаш?

Остановились; дядя с грустью оглянулся. А племянник подумал: «Всю жизнь он был эмигрантом, но всегда оставался бедным пастухом из Кисуц. Вот так же и озирался, с тоской озирался в пустынном мире…» Для таких людей жизнь — большая печаль. Никак не умеют распорядиться собственной жизнью. Среди жизненных гроз только грезит бедный пастух, вырезая из сосновой чурки змейку или медведя; предчувствия возносят его высоко, бессилие вниз бросает. Таким был дядя, таким же был и сам Томаш, и поэтому они понимали друг друга.

— Ну, Томаш, как мы ее похороним? Как хоронить-то будем, что думаешь? — настойчиво спрашивал дядя.

— Как хоронить? — переспросил Томаш.

Если ставить вопрос так, с тем пафосом, с каким ставил его дядя, то, пожалуй, на земле не хватило бы средств устроить Паулинке достойные похороны. Тогда нужно было бы, чтоб все люди копали могилу, чтоб докопались до раскаленного ядра земли, и все люди должны были бы осознать: Паулинка Гусаричка одна целиком испытала то, что все мы испытываем по крохе, и умерла, понимая все это. Обида ее никогда не выгорит в душе у него. И нужно было бы всем обязаться клятвой — не допускать, чтобы так бессмысленно погибал человек, и все должны были бы вознестись на вершину человеческих чувств и желаний. Вот это все отвечало бы тому, что творилось в душе бедного кисуцкого пастуха, человека обнаженных чувств. Но что можешь ты сделать?

— А мы ей все-таки устроим похороны, — с вызовом молвил дядя. — Как же, ты думаешь, проводить нам ее? — настаивал американец, не желавший мириться с действительностью.