— Ты это сказала! — вскипел американец. — Да ведь он — президент, глава государства, а не духовник! Ой-ой, зло, большое зло причинила ты сыну…
— Зло? — испугалась она. — Но сказала-то я справедливому духовному отцу…
— Не обижайся, Маргитка, но ты сделала ужасную глупость. Нашла в чем исповедаться! Президенту взяла да выложила: мол, сынок у меня коммунист… Да ведь ты, глупая мать, предала Томаша!
Чтоб она, мать, причинила зло сыну? Чтоб предала его — это она-то? Ох, как мучилась, терзалась бедная! Ведь Томаш — дорогой, любимый, единственный — был вся ее жизнь. Даже когда вдали жил, в Праге учился, никогда не уходил из мыслей ее. Если подумать, так он никогда и не был вдали от нее. Всегда был с нею. Сидел за столом, как прежде, или улыбался, или разговаривал с ней о самых простых вещах. «Мама, я прогуляться ходил». «Мама, что там у тебя, дай поесть». Так бывало, когда он приезжал на каникулы. И когда сын был «на чужой стороне», как она это называла, хотя имела лишь очень смутное понятие, а вернее, почти никакого о тех местах, где он жил, то она всегда могла представить себе, как он сидит над книгой, ест или ходит. Это было нечто столь сокровенное между ними, что никто посторонний не поймет. Между ними никогда не прерывалась духовная близость, хотя бы и жили они в разлуке. Даже наоборот, тогда-то и нежность меж ними усиливалась. И Маргита сидела, положив руку на живот, проводила свободные минутки в мысленном общении с сыном.
И чтоб она да предала его? Страх заползал к ней в душу. Что скажет Томаш, когда узнает о ее поступке? В ее мыслях Томаш уже об этом знал. А так как Маргита с проникновенностью, свойственной только любящей матери, умела чувствовать так, как чувствовал сын, и знать, что он скажет по любому поводу, то сын в ее мыслях теперь был страшно оскорблен. И скрылся, исчез. Напрасно искала она его в мыслях. Не нашла, потому что тяжко, пусть и без умысла, провинилась перед ним. Только теперь ощутила она глубокое свое одиночество. Всю-то жизнь прожила одна, вдовою, но никогда еще не чувствовала себя такой одинокой, как сейчас. Помимо религии, сын заполнял ее мозг и сердце сладкими мечтами. Теперь она утратила это сердечное блаженство.
Дома, в деревне, ждала ее крутая кара. Потому что шла за ней по пятам.
Как только приехали из города, Маргита и американец зашли в хлев, поглядеть, хорошо ли ухожена Полюша, за которой взялась присмотреть соседка. Не успели вздохнуть, слава богу, мол, вот мы и дома, как американец говорит:
— Глянь, Маргита! Куда это они? Не дай бог — к нам!
Всякий раз, откуда бы ни приезжал американец, любил он смотреть на деревню: из окошка Маргиты родная деревня казалась ему краше.
Сейчас углядел он в окошко жандармов. И вот они тут как тут! Ворвались, не поздоровались, один без приглашения сел за стол, бумаги разложил. А второй про Томаша стал расспрашивать, все знать хотел: кто к ним приходит, не бывает ли иностранцев с польской стороны, или отсюда туда кто не хаживал ли. Выпытывал, что Томаш принес из польского похода, есть ли оружие и какое — винтовки или пулемет. Тот, за столом, все записывал, ухмылялся на Менкинку, что врать не умеет.
А потом началось божие попущение. Напрасно протестовал, возмущался американец — жандармы перевернули весь дом. Один обыскивал горницу: перетряс постель, вещи в сундуке, обшарил все углы; второй на чердак поднялся. Снес оттуда два потертых Томашевых чемодана, набитых книгами, и его солдатский мешок. Томаш просил мать сберечь чемоданы. И для матери они были, пожалуй, еще дороже, чем для самого Томаша. Заботилась, чтоб мыши не проели. Томаш возьмет их, когда женится. А пока они тут, сын все будет возвращаться к ней, как в дом родной, будет жить у нее. И вот жандармы грубо выбросили на пол содержимое обоих чемоданов и мешка. Не нашли, как ей показалось, ничего такого, однако понапихали в мешок кое-что из вещей, принесенных с войны, и много книг и бумаг.
— Что делаете? Оставьте! — Менкинка защищала вещи сына, как священные реликвии. — Не крал, не убивал мой Томаш, зачем же вы так… Что он сделал?
И жандарм ответил ей почти ее же собственными словами:
— Против бога, против государства пошел ваш ученый гусь.
Тут жандарм вытянул шею, намекая, что за такие преступления полагается веревка. Второй жандарм подхватил:
— Головой захворал ваш учитель. Лечить ее надо. Для таких хвороб лучше нет санатория, чем в Илаве…
От вещей Томаша осталась посреди горницы кучка хлама. Письма, фотографии, рисунки, разрозненные странички со стихами, припечатанные жандармским сапогом, — все это говорило несчастной матери, что она предала сына.