Выбрать главу

Однако же, когда приведенная отцом женщина шарила у меня в брюках, история с отцовским поступлением на службу виделась мною несколько иначе. Тогда я еще не был свободен от юношеских иллюзий (свободен ли я от иллюзий сейчас – вопрос другой), тогда отношение мое к органам было еще отношением всех прочих, замешенным на страхе и безотчетном уважении. Мои друзья, у которых обязательно хотя бы один из родственников был репрессирован, как ни странно, тоже пребывали в таком состоянии.

Только что я избежал суда и тюрьмы, только что мои школьные друзья, ждавшие моего осуждения, – им почему-то хотелось, чтобы я пострадал, – все как один от меня отвернулись, женщина сжимала меня, причиняя скорее боль, чем удовольствие, а я сидел и думал, что мой отец начал службу в органах то ли по путевке комсомола, то ли по набору среди рабочей молодежи.

Но отец мой никогда не был ни комсомольцем, ни рабочей молодежью. В комсомол в его годы не брали всех подряд, на рабочего он не тянул. Да и не хотел.

Он был потомственным фотографом. И его отец, и его дед были фотографами. Никем иным он стать не мог: как-никак традиции, как-никак даже у обрусевших остзейских немцев было несколько иное отношение к воле родителей. Мой отец пошел по стопам своего отца, точно так же как его отец – по стопам своего.

Меня же отец пытался направить по пути иному. Теперь мне ясно: он справедливо опасался, что дар перейдет по наследству ко мне, так же как сам он унаследовал его от моего деда. Опасался, но все-таки в глубине души любопытствовал: как я разберусь с даром? На что его употреблю? Выдержу ли его груз? Он-то использовал дар на всю катушку. Ведь не мог же он не допускать, что его способности, пусть частично, передадутся и мне. Вполне вероятно, что если бы я послушался отца, поступил бы в институт, стал бы инженером – отец уговаривал меня поступить в «керосинку», – то унаследованный дар проявился бы случайно, слишком поздно или не проявился бы вовсе.

– Ты тоже фотографируешь? – спросила наконец женщина, заметив полную мою апатию.

Она потянулась рукой к столу, взялась за ножку бокала.

– Да… – ответил я. – Только отцу это не нравится. Он не хочет, чтобы я был фотографом…

– А кем хочет? – Она отпила из бокала шампанского.

– Он хочет, чтобы я стал инженером…

– Хорошая профессия! – усмехнувшись, одобрила она и закурила сигарету «Фемина», вставив ее предварительно в янтарный мундштук.

Мне тоже хотелось курить, но я боялся, что вернется отец и застанет меня за этим занятием. Она щелчком подтолкнула ко мне красную пачку. Словно читала мои мысли.

– Кури! – сказала она.

Мы покурили вместе. Я делал слишком глубокие затяжки, и голова моя закружилась.

– Покурил? – спросила она.

– Да… – Я затушил окурок.

– Ну тогда сфотографируй меня! – С этими словами она поднялась.

Мы пошли в мою комнату, я открыл шкаф, достал подаренную отцом «Москву-5». Женщина стояла рядом и бесстрастно смотрела на меня.

– Лучше было бы взять отцовский «Лингоф» со штативом. И его софиты. А то у меня тут пленка недостаточно чувствительная, – сказал я.

– Ага! – Она кивнула, забрала у меня камеру, толкнула на постель.

Я был ей совершенно неинтересен, но ее нанял мой отец: надо было отрабатывать. Она потрудилась немного, добилась нужного напряжения, задрала платье, сдернула с себя трусы, опустилась на меня.

Это было нечто большое и мокрое. Больше – никаких ощущений. Она отпрыгала на мне несколько дольше положенного: я кончил как бы тайком, ничем себя не выдав, все с тем же выражением лица, бывшим, наверное, беспредельно глупым.

Она наконец заметила, что скакать больше не на чем, слезла, запустила руку себе между ног, устучала каблуками в ванную.

Я сел и посмотрел на свой лобок. Я был весь мокрый, мне было холодно, противно. Я был трахнут, взят. Я натянул брюки, встал с постели, вышел в большую комнату.

Женщина уже стояла у стола и допивала шампанское.

– Будем фотографироваться? – спросил я и, кажется, улыбнулся, хотя был готов ее убить.

– В другой раз! – Она поставила бокал на стол, кинула в сумочку сигареты, пошла в прихожую.

– Открой мне дверь! – приказала она.

Я открыл, она потрепала меня по щеке, попросила передать привет отцу и исчезла.

Отец мой действительно не хотел, чтобы я пошел по его стопам. Но, видимо, что-то такое в нем сидело, какой-то остзейский архетип, в силу которого он не мог противиться желанию сына продолжить дело отца.

Подаренная отцом «Смена» была пробным камнем. Он хотел посмотреть, что я буду делать дальше, не оставлю ли я «Смену» пылиться на полке.

Я не оставил. Я носился с ней как угорелый, щелкал без устали, уверенный, что тот красивый план, который я видел, тот план, который несколько искаженным представал передо мной в видоискателе, обязательно окажется на пленке, а потом будет перенесен на бумагу. Так не получалось. Мои снимки даже не были ученическими. Они были настолько плохи, что отец, уже как профессионал, не мог вытерпеть подобного издевательства. Он начал мне помогать: сначала советами, потом и делом.

Меня же просто зачаровывали его пояснения, его рассказы. А о камерах отца, о его оборудовании я и не говорю. Трофейный «Цейс Икон» 6 х 9 с откидывающейся передней панелью. «Цейс Супериконта» с затвором «Компур» и пятью сменными объективами фирмы «Роденшток»! Но его гордостью был, конечно же, «Лингоф» с объективной панелью, с вращающейся в любой плоскости кассетой, с двойным растяжением меха, позволявшим достичь масштаб 1 х 1.

В свои нефтегазовые командировки мой отец отправлялся экипированный полностью: с палаткой, с бачками, с проявителем, водой и закрепителем, причем проявитель готовился им особенно тщательно, на дважды прокипяченной дистиллированной воде.

Помню, кто-то из тусовавшихся у комка на Шаболовке посоветовал отцу добавлять в проявитель – он вообще-то всегда пользовался «Родиналом» – бензол-сильвиновокислый натрий, 25 миллилитров 0,1-процентного раствора на один литр проявителя. Отец долго листал справочники, пришел к выводу, что совет хорош, пытался этот натрий достать, но не смог. Помню, он был так расстроен, что даже собирался прибегнуть к помощи своих бывших сослуживцев – проходивших тогда как «бывшие работники Главсев-морпути», – но времени до отъезда в командировку оставалось слишком мало, и отец уехал без столь перспективной добавки.

Он экспонировал лучше любого экспонометра, он снимал архитектуру так, что никто не мог догадаться, как ему это удается: делал четыре снимка – утром, днем, вечером и ночью – с одной и той же точки и накладывал их друг на друга при печати, – но никогда не признавался, что снимает людей. Мне же это разрешалось, и первой моей моделью была, конечно же, Лиза.

После ее нелепой смерти, после дурацкой идеи сфотографировать приведенную отцом проститутку я и смотреть на свои аппараты не мог. Равно как и на его. Я спустя рукава доучился десятый класс, слабенько сдал выпускные экзамены, скорее по инерции попытался сдать экзамены в «керосинку», но даже туда не прошел. Год до армии я проработал курьером в издательстве, где трудился отец, и в таком же вялом состоянии пошел служить.

Вот в армии моя тяга к фотоделу возродилась, но возродилась исключительно из-за инстинкта самосохранения: лучше быть фотографом при штабе, чем ползать по полигонной грязи. Оказалось, уроки отца не прошли даром; старлей, проводивший отбор из нескольких кандидатур, обратил все-таки на меня внимание, а я уж всячески оправдывал его доверие после. Снимал я там «Пентаконом» с подпорченным механизмом протяжки пленки. Другой камеры не было, починить ее армейские умельцы не могли. На один удачный кадр выходило пять с наложением. Я написал отцу, он приехал, привез мне точно такой же «Пентакон», а испорченный увез. Своему начальству я сказал, что камеру починил сам. Мне дали лычку, потом еще одну, а закончил я службу с тремя. Вся грудь в значках, разъевшийся на штабных харчах, мордатый. Ничто во мне не напоминало прежнего Генку Миллера.