Выбрать главу

«Совсем как мамины бриллианты».

«Или как души, которые улетели в рай».

А однажды он сказал:

— Они такие красивые, что мне грустно.

Я ответила:

— Луи-Шарль, от красоты люди радуются. Пиротехники устраивают эти представления не затем, чтобы вы грустили.

Он улыбнулся:

— Я радуюсь. Но иногда грущу, потому что все красивое быстро умирает. Например, розы и снег. Например, зубы моей тетушки. И фейерверки такие же.

Я не сразу нашлась что возразить, но понимала, что промолчать нельзя: ведь моя работа — следить, чтобы он не предавался печали. Я оглянулась вокруг и вдруг увидела ответ.

— Не всякая красота умирает, — сказала я.

— Нет, всякая.

— Нет, не всякая. Вот, взгляните туда. Видите стол, где сидит ваша семья? Хотите, я назову целых три бессмертных красоты? Первая — ваша мать, королева Франции. Вторая — изящный бокал, из которого она сейчас сделала глоток. И третья — Версаль за ее спиной. Все это будет здесь и завтра, и послезавтра, и после того, и не умрет.

Он улыбнулся и обнял меня тогда, потому что снова почувствовал себя счастливым. А сегодня его матери уже нет в живых, бокал разбит, а дворец пуст и осквернен.

Я в своей жизни крала, лгала и совершила немало дурных поступков. Но ни в чем я не раскаиваюсь так сильно, как в словах, сказанных в ту ночь. Потому что он их сейчас вспоминает. И знает, что я тогда солгала.

— Черт возьми! — вырывается у меня. — Так это для него были фейерверки! Для дофина, Луи-Шарля! Она…

— Соблюдайте тишину! — гавкает в мою сторону Ив Боннар.

— Простите! — шепчу я и вжимаюсь в скамью. Но я уже знаю, что моя догадка верна. Луи-Шарль обожал фейерверки, и Алекс превратилась ради него в Зеленого Призрака, чтобы он смотрел на небо из своей темницы и понимал, что она где-то там и помнит о нем.

Разбитые звезды. Души, улетевшие в рай. Трумен бы тоже сказал что-нибудь такое. Он тоже любил фейерверки.

По праздникам мы ходили полюбоваться ими на Променад. А иногда кто-то запускал фейерверки без всякого праздника. Едва заслышав пальбу в небе, мы мчались обуваться. Воспоминание, как мы вчетвером бежим по темной улице и смеемся, — такое яркое, что на несколько секунд я чувствую себя совершенно счастливой. А потом до меня доходит, что это в прошлом. Трумена нет. Мать в психбольнице. Отец нас бросил.

Я опускаю голову и продолжаю читать, чтобы никто не увидел моих слез.

28 апреля 1795

Правду говорят, что король был глупцом. Высокомерный и нерешительный, он чересчур вольно обращался с государственной казной, но его главный изъян был даже не в этом — а в том, что он ничего не умел предвидеть.

Слуга каждое утро подавал ему исподнее и каждый вечер помогал ему разоблачиться. В его дворце было две тысячи окон и серебряные канделябры. И картины в отхожем месте. У него попросту не возникало нужды что-либо предвидеть.

Когда ему попадался на глаза тощий как смерть ребенок посреди пересохшего поля или доводилось услышать плач нищей матери, склонившейся над маленькой могилкой, — он всегда мог утешить себя излюбленным доводом августейших особ и прочих баловней судьбы: если ребенок голоден, мать скорбит, а монарх сыт и доволен, то ничего не поделаешь: такова воля Господня.

Но даже теперь у меня нет к нему ненависти, потому что я знаю: он никому не желал зла. Не станешь же бить собаку просто за то, что она не кошка. Король родился королем и не мог этого изменить.

Его не единожды предупреждали. Но он не слышал. Несколько раз собирал солдат и грозился проучить зарвавшийся парижский сброд. Иногда заговаривал о том, что хорошо бы переехать всем двором в какой-нибудь безопасный городок, где удобнее держать оборону. Но он так ничего и не предпринял. Не совершил ни одного поступка. Даже беспорядки, начавшиеся в городе, не заставили его пошевелиться, даже собрание Генеральных штатов, даже клятвы, прозвучавшие в зале для игры в мяч. Четырнадцатое июля 1789 года — и то не подтолкнуло его к действию.

В тот день цены на хлеб в Париже взлетели до небес, и поползли слухи, что враги стягивают к городу войска. Тысячи возмущенных и испуганных парижан собрались в Пале-Рояле, где Демулен взобрался на стол и призвал всех взяться за оружие и защищать себя и свою свободу. Толпа хлынула на штурм Бастилии — крепости, куда любого могли заточить без суда и следствия, — и разграбила ее арсенал. Это был знак тревожный и недвусмысленный, тут даже безмозглая деревенщина сообразила бы, к чему все идет. Однако король в тот вечер не написал в своем дневнике ни строчки. Я слышала, как королева в смятении рассказывала об этом одной из фрейлин.