Выбрать главу

Я перевожу взгляд на разбросанные по матрасу вещи. Дневник лежит прямо под связкой ключей. Алекс писала: «Той ночью меня ждала не смерть. Смерть была бы милостью. Меня ждало перерождение». Перерождение — в кого?

Тянет читать дальше, но я не решаюсь. Любопытно и страшно. Хочется узнать, что приключилось с Алекс и с Луи-Шарлем, но вдруг меня опять накроет, как прошлый раз, в катакомбах?

Я иду в ванную, выдавливаю на щетку зубную пасту и объясняю себе, что галлюцинации в подземелье не имеют никакого отношения к дневнику. Дневник — это бумага и буквы. А глюки — это реакция на таблетки. Пора, наконец, соблюдать рекомендации по дозировке.

Вернувшись в комнату, я беру баночку с таблетками и вытряхиваю две штуки на ладонь. Я хочу уменьшить дозу, очень хочу, но мне боязно. Последние несколько дней я неплохо держусь и чувствую себя нормальным человеком. Во всяком случае, меня не сжирает тоска. Правда, мне теперь мерещатся звуки и образы, зато я не пытаюсь шагнуть в никуда с какой-нибудь крыши или броситься в Сену. Нет уж, я не хочу снова окунаться в этот мрак. Но с говорящими черепами, гигантскими марионетками и стариками, которые превращаются в юнцов, я тоже не хочу иметь дела.

Я стою в нерешительности. Так что — апельсин? Ломтик сыра? Спать? Дневник? Суицидальные мысли или галлюцинации? Две таблетки или одна?

Я глотаю одну, а вторую отправляю обратно в баночку.

И выбираю дневник. Черт с ними, с галлюцинациями.

41

12 мая 1795

В Бога верят лишь обреченные.

Вы когда-нибудь видели, чтобы красавица просидела на мессе в храме хоть минутой дольше, чем положено приличиями? Или чтобы вельможа преклонил колено перед алтарем, если никто на него не смотрит?

Уроды, толстяки, нищие и больные. Прокаженные, от которых плоть отваливается кусками. Страдающие зловонным дыханием и изъеденные оспой. 3-з-заики. Те, кто пускает слюни, и те, у кого трясутся конечности. Безумцы. Чахоточные. Обделенные человеческой любовью, даже любовью собственных матерей. Но каждый из них скажет вам — с жаром в голосе, — что их любит Бог. Они так голодны до любви, какой угодно любви, что согласны и на жалкие Гэсподни подачки.

Вы спросите, зачем я поступила, как поступила. Будете осуждать меня. Но лишь святая избрала бы другой путь, а я не святая.

Дело в том, что я устала от Его бесконечного молчания. Мне хотелось шума. Хотелось бури аплодисментов. Чтобы мне свистели, хлопали и кричали «браво». Чтобы на сцену летели розы.

Его холодная любовь мне была не нужна. Я хотела любви земной — навязчивой, эгоистичной и жаркой. Хотела обонять запах пота с задних рядов партера, где все орут и топают ногами, и запах духов из ложи, где сидят дорогие шлюхи. Хотела, чтобы кухарки в исступлении рвали на себе платье, оголяя грудь, а торговцы швыряли мне свои кошельки. Да, я жаждала такой любви — грязной, пьяной, ненасытной.

Не ее ли жаждут все актеры мира? Я была лишь одной из многих — пока дьявол не положил на меня глаз. Пока я не встретила герцога.

Я стою на сцене жалкого театришки «Божоле», опустив голову и ковыряя мозоль на ладони. Я сбежала от дяди с его постылыми марионетками, чтобы попасть на это прослушивание. Только что я читала роль Джульетты для хозяина театра — его звали Одино, — и читала хорошо. Так хорошо, что суфлер перестал жевать, плотники прекратили стучать молотками, а сидевший под потолком мальчишка-осветитель заплакал. Но это ничего не решило. Это никогда ничего не решало.

— Рожей не вышла, — сказал Одино помощнику, не обращая внимания на то, что я стою рядом и все слышу. — И бюста нет.

Мне хотелось его задушить.

— Зато как играет, — возразил его помощник. — Сколько чувства!

— Зрители к нам ходят не затем, чтоб любоваться плоскогрудыми простушками. Они платят за красоток! — ответил Одино и, снисходительно улыбнувшись мне, крикнул в зал: — Следующая!

Герцог же сулил мне совсем иную судьбу. Он обещал, что через год-другой после революции, когда прекратится хаос, а король вернется в Версаль, мои мечты сбудутся. Представьте: однажды я получаю приглашение от «Комеди Франсез». Оно адресовано Александру Паради, поскольку Александрины больше не существует. Никто не оплакивает ее пропажу, особенно я, ибо Александр — хорошенький юноша, в отличие от Александрины, которая красавицей не была. Поначалу мне дают небольшие роли — слуг, солдат, шутов и гробовщиков. Затем я играю Керубино в «Фигаро», и меня замечают критики. Герцог лично об этом позаботился. Далее мне доверяют шекспировского Тибальта. Затем Клаудио. Затем Фердинанда. Затем Дамиса в «Тартюфе». Затем Родриго из «Сида». И вот я уже стою на сцене в ослепительном свете рампы, и аплодисменты омывают меня волнами за моего Ромео. Зрители хлопают, топают, кричат — это неподкупное восхищение. В оркестровой яме кого-то задавили в толкучке, женщины в партере падают в обморок. На следующий день некий критик пишет, что естественность моей игры бросает вызов самому великому Тальма. Другой утверждает, что моему таланту не было равных за всю историю театра. Третий называет меня юным богом.