С уважением,
ЧТОБ ВЫ ОБА СДОХЛИ — ТЫ И ТВОЯ СУКА!!!
Потом она взяла другой лист бумаги и переписала текст левой рукой, аккуратными печатными буквами. Без помарок и без последней строчки.
Она отправила письмо не сразу. Оба листка, черновик и беловик, она прятала среди белья — застиранных трусов и безразмерных лифчиков — еще три дня.
Я собирался их взять. Да, сначала я хотел их украсть, оба, черновик и беловик, чтобы спасти Льва, спасти их всех, защитить, отвести беду, исправить ошибку… Я три дня слонялся вокруг бельевого ящика — видит бог, я хотел их вытащить, оба, черновик и беловик. Но меня остановило какое-то сладкое чувство — смесь обиды, любопытства, злорадства, возможности поучаствовать, не будучи при этом соучастником, — в сочетании с чувством собственной правоты. Принцип невмешательства никто ведь не отменял… Мешать людям не стоит, это всем известно; да попробуй им помешай, если они уверены в том, что делают (но была ли уверена она? написала бы все это снова, если бы письма исчезли? не знаю, не уверен…). Так что я был прав — по большому счету.
По какому-то другому счету я был не прав.
Я взял только черновик.
Беловик я оставил.
Через три дня Лев снова не ночевал дома (график своих измен он соблюдал столь же педантично, что и все остальные графики). Всю ночь Валя драила квартиру — а утром отправила письмо.
Льва забрали через четыре дня. И Соню. И моего отца. Всех в одну ночь.
…По какому-то другому счету я был не прав. Я вернулся в комнату старика и открыл шкаф. Сяо выкатился оттуда комком взъерошенной шерсти; в предрассветных сумерках изысканной его рыжины было не различить, и он казался собственной дворово-серой тенью.
Поспешной кособокой иноходью Сяо поскакал к кровати старика, на которой теперь мирно спала ведьма, улегся у нее на груди и громко, точно неисправный холодильник, заурчал. Узкоглазая, не просыпаясь, погладила его по спине.
— Отдай мне мое… — грустно шепнуло зеркало.
— Посмотрим, — сказал я; это был почти компромисс.
— Отдай, гаденыш!..
— Да пошел ты!
Я снова сорвался — захлопнул злосчастную дверцу да еще показательно пнул ее снаружи ногой.
Старик бесил меня. Он вызывал у меня ту специфическую смесь раздражения и жалости, какую обычно вызывают очень старые родители у своих почти старых детей или супруги с тридцатилетним стажем — друг у друга. Или безнадежные больные — у хороших врачей.
Я срывался — и при этом мне почти всегда было стыдно. Вернее, у меня всегда появлялось характерное предчувствие будущего стыда. Такое же возникает, когда тебе говорят: «Вот я умру — тогда пожалеешь»… В нашем случае это было немного странно: старик и так уже умер. А стыд все маячил впереди — мрачной и справедливой неизбежностью.
На следующий день к Шаньшань пришли гости. Их было семеро:
1) ведьмина сестра-близнец — та, что помогала ей снять квартиру:
2) высокий голубоглазый парень с квадратной челюстью и развитой мускулатурой, одетый во все светло-бежевое (он говорил по-русски с сильным акцентом: смягчал все согласные, точно его огромный белозубый рот был набит густой овсяной кашей):