Он ставит тарелку с добавкой мне под нос и снова возвращается к плите.
— Ты вообще отказываешься заниматься спортом?
Он стоит ко мне спиной. Я молча разглядываю стол. На нем три тарелки — моя с добавкой, его пустая и мамина полная — с нетронутым, остывшим, зеленым. Мама лежит в комнате на диване, уже довольно давно. Отдыхает после очередной истерики. Отсюда мне не видно ее, но я знаю, что она лежит на спине, раскинув опухшие ноги, прикрыв в своей особой манере глаза: верхние веки опущены не до конца, под ними видны оголенные желтоватые полоски пустых белков. Ее толстые щеки покрыты пунцовыми точечками…
Я осторожно дотрагиваюсь до своих щек — с левой все в порядке, на правой же по-прежнему нащупывается подлый нечувствительный островок.
— Если ты действительно совсем не хочешь заниматься спортом, я не стану тебя заставлять, — говорит он. — Обещаю. Так что — отказываешься?
Это неожиданный поворот. Это прекрасный шанс. Это мой счастливый билет в безоблачное детство — без пота, без беготни, без унижений, без одышки, без спортивных комбинезонов, без мокрого снега в рукавицах, без твердых нечувствительных пятен на щеках. Какой прекрасный шанс! Он явно говорит всерьез — а значит, выполнит свое обещание. Он говорит со мной грустно, но совсем не зло, мы говорим «как взрослые люди» — а значит, мой ответ не повлечет за собой скандала.
И главное — он стоит ко мне спиной. А значит, я не увижу выражения его лица, и, значит, мне не придется смотреть ему в глаза, когда я наконец скажу: «Да. Отказываюсь».
Я тщательно прожевываю зеленую фасоль, проглатываю ее. Я открываю рот, все еще ничего не говоря, оттягивая момент счастья, смакуя про себя это «да», и это «от», и это «ка-зы-ва-юсь»…
Он возвращается к столу и садится напротив меня. Пристально смотрит. Ждет.
Я бодро говорю:
— Нет.
— Что нет?
— Нет, не отказываюсь. Просто мне не нравятся беговые лыжи. На беговых лыжах я кататься не буду. Лучше что-нибудь другое.
Правая щека отзывается на каждый произносимый мною звук приятной теплой щекоткой. Я машинально прикасаюсь к коже. Размораживается…
— Прекрати себя без конца теребить, — раздраженно говорит отец.
— У меня щеки обморожены.
— Да ничего у тебя не обморожено! По крайней мере снаружи. Все в порядке, совершенно нормальные щеки. Красные и толстые… И чем же ты хочешь заняться?
Отправляю в рот еще одну порцию фасоли, жую.
— М-му, ты мог-гы…
— Прожуй, потом говори!
Быстро проглатываю почти половину, остальное приминаю языком и отодвигаю за щеку.
— Ты мог бы взять меня ма уору.
— Куда?!
— На гору.
— Куда?…
— На гору.
…В нашем городке есть настоящая гора. Очень высокая. С восточной стороны она более пологая, лакированная тускло-желтым заезженным снегом. С западной — крутая, с почти отвесным склоном, с кособокими деревьями, с черными камнями и клочьями рыжего бурьяна, выбивающимися из-под белоснежных сугробов.
Ни в одном другом подмосковном городе нет и не может быть горы. А у нас есть. Откуда она взялась, я не знаю. Говорят, это просто какое-то тектоническое чудо…
Каждые выходные папа обязательно ходит туда.
На пологой стороне — горнолыжный спуск с красными островками накренившихся флажков. Справа — ручной подъемник, слева — клуб самоубийц, съезжающих почти с самой вершины на беговых лыжах или санках. По крайней мере раз в неделю кто-нибудь обязательно сворачивает себе там шею.
У подножия горы стоит бревенчатый сарай-раздевалка: там мой папа и его приятели замуровывают свои ноги в горнолыжные ботинки, пьют горячий чай с ромом (все обязательно берут с собой термосы), отдыхают, болтают. Многие приводят с собой на гору детей, и те копошатся у подножия — катаются на санках или елозят на коротких пластиковых лыжах… а потом вместе с родителями идут пить чай в бревенчатую раздевалку.
Папа не брал меня с собой никогда.
Пару раз я приходила на гору сама — но он об этом не знал. Я специально не попадалась ему на глаза — а узнать меня там никто не мог…
Один раз я подглядывала за ним через щелку в бревенчатой стене. Он сидел ко мне спиной, чуть наклонившись вперед — застегивал клипсы на ботинках — и одновременно что-то рассказывал двоим молодым мужчинам в синих спортивных костюмах. Слов было не разобрать. Когда он закончил, синие принялись жизнерадостно хохотать. Отцовского лица я не видела, но было понятно, что он тоже смеется: плечи его мелко подрагивали. Ему было весело. Я ушла.
В другой раз я смотрела, как он катается. Он доехал на подъемнике до самого верха. Лениво отцепил бугель от троса. Постоял немного, спиной к склону, — маленькая темная фигурка на самой вершине. Кажется, он смотрел на закат: небо над горой было в тот момент какое-то мультяшное, нежно-крапчатое, по-детски исчерканное розоватыми полосками и точечками… Потом он развернулся, расправил плечи, слегка согнул колени — и заскользил вниз ритмичным размашистым зигзагом, ловко объезжая бугорки и по пути покалывая их палками — то левой, то правой…