Я помню — как только ступил на первую ступеньку верхнего этажа, — что мне сразу расхотелось идти. Но аромат опасности — иногда он может вскружить голову. Мы поднялись на второй, затем на третий этаж. Гуляя, мы негромко разговаривали о недавно прочитанной книге, взаимная любовь к чтению увлекла и сблизила нас еще год назад. Прогулявшись по третьему этажу, мы отправились на четвертый, как раз была большая обеденная перемена. До начала урока оставалось еще пятнадцать минут, — самое время спуститься в столовую и без очереди купить булочку и стакан кофе. И тут Файгенблату захотелось в туалет. Не оглядываясь, он бросил мне: «Зайдем?» и я, повинуясь задумчивому инстинкту несвободы, отправился вслед за ним.
В туалете Файгенблат, даже не взглянув в сторону писсуара, направился с важным видом к умывальнику. Войдя следом, я сразу все понял: у окна на подоконнике сидели и курили три здоровенных старшеклассника. Все трое неподвижно насмешливо принялись нас разглядывать, особенно меня, ведь я, совсем потерявшись, беспомощно стоял посередине туалета и лихорадочно соображал, что же делать. Я стоял за спиной приятеля и смотрел на его напряженную спину, белый затылок и огромные, ярко-красные уши. Локти Файгенблата шевелились как в замедленном кадре сна, — и я вдруг, погрузившись в какой-то отчаянный, неправдоподобно приятный страх, стал думать о своем: об уриях, рассыпанных цепью на плоской равнине вблизи передовых позиций гипов.
Вдруг Файгенблат с грохотом закрутил кран, и это послужило взрывом, приведшим в действие мину замедленного действия, дымящую у окна.
— Эй, малые, — басом сказал кто-то из них, — что, своей очкарни нет, что сюда приперлись?
— Там… ремонт… — голосом, едва слышном в окружающем меня жарком тумане, проговорил Файгенблат.
Один из них хохотнул, а следующий голос сказал:
— Так какого тогда руки моешь?
Файгенблат покорно, с опущенной головой, с огромными пылающими ушами прошел мимо меня к кабинке и застыл над унитазом. Прошло несколько мгновений. Ни одна капля не упала в том месте, где стоял Файгенблат. В тишине раздались шаги — четкие шаги ботинок большого размера. Затем огромное черное тело старшеклассника заслонило мне свет. Парень с сигаретой в зубах, держа руки в карманах, остановился прямо за спиной Файгенблата, сплюнул, примерившись, вверх — бычок перелетел через застывшую фигуру и, ударившись о противоположную стену, зашипел в унитазе. Парень отшагнул назад, махнул правой ногой и ударил Файгенблата каблуком в зад. Файгенблат ткнулся головой вперед — я услышал, как он стукнулся лбом о трубу, поднимающуюся от бачка. На синих брюках Файгенблата отпечатался светло-серый след ботинка.
Потом я увидел парня уже лицом ко мне — его рука, занесенная для удара, вновь заслонила мне свет — и повернулся зачем-то к солнцу, бившему сквозь окно, туда, где сидели на подоконнике двое. Но удара все не было. Вжав голову в плечи, я ждал, и перед моими глазами бессмысленно прыгали разноцветные искры разрывов: гипы падали, умирали или бежали с поля боя. Но удара не было.
— Эй! — выплыли из тумана слова, — эй, не трогай его…
Я понял, что за меня вступается кто-то из тех, на подоконнике.
— Не трогай… — продолжал слушать я, — это маленький Ромеев…
— А-а… Ромеев, — уважительно, но с легкой досадой протянул едва не ударивший меня старшеклассник, — ну ладно, пусть валит… Все равно, нечего тут лазить.
Я шел по коридору за постепенно поднимающим голову Файгенблатом и наблюдал за превращением цвета его ушей в естественный. Вскоре он обернулся, и я увидел румяное, важное лицо повидавшего кое-что храбреца. Он посетовал, что поблизости не оказалось его приятеля из десятого класса.
— Он боксер, — хвастался Файгенблат, — намылил бы им рожи… А что, Ромеев, у тебя брат, что ли, есть?
— Что ли, — ответил я.
— Ты чего злишься? Я так, просто спросил. Ты бы сказал ему, чтоб замочил этих, из туалета…
Я молчал. Впервые мой старший брат, даже не появившись поблизости, через каких-то отвратительных людей, над которыми, как оказалось, его власть безгранична, сообщил мне о том, что он есть и что он защищает меня. Мне было стыдно. Мне казалось, что я подхожу к Вадиму и счастливым голосом благодарю его. Эта мысль причиняла мне боль за двоих — и за него даже больше, чем за себя: наверное, я по-нимал, что это неправильно, что так не должно быть у родных людей.