Анджела начала кричать.
— Почему ты никогда не даешь мне играть, мама-а-а!
2
Сколько места на этой скамейке в нашем дворе! Мы с тобой, Массимо, сидим на ней этим воскресным утром. У тебя есть пара часов до работы, еще очень рано, и здесь, во дворе, только мы вчетвером. Ты только что положил газету на скамейку и проверяешь электронную почту в своем смартфоне, Эмма тихо сидит в коляске, листает маленькую тканевую книжку со стихами «Джеф на ферме», Анджела играет — я не спускаю с нее глаз, она всегда под моим присмотром. Я мешаю ложечкой кофе — принесла чашку из дома, чтобы выпить на свежем воздухе, — и смотрю на отражение.
Оно интересует меня больше того, что происходит вокруг.
Мы кажемся спокойными. Расслабленными. Счастливыми. Ты откладываешь телефон, рассеянно гладишь меня по коленке, берешь газету.
Я все время вижу Фабрицио.
Каждый проходящий мимо человек — мужчина или женщина — это он. Даже дети. Его квартира стоит закрытой уже неделю. Я не могу ему позвонить, мы не обменялись номерами. Но что толку? Его больше нет, его никогда не было.
«Ты знала, что у нашего соседа есть жена и дочь?»
Мы с тобой никак не можем поговорить. О Лондоне, куда ты скоро поедешь — я слышу, как ты взволнованно обсуждаешь это не со мной, а со своими коллегами по телефону. О соседях по кондоминиуму, о нас с тобой, даже о Терезе. Ни о чем. Не обсуждаем версию, что Марко Сенигаллиа говорит правду и, следовательно, чудовище — кто-то из нас. Я звонила карабинерам даже не знаю, сколько раз, узнавала, что делать дальше. Я не сказала тебе об этом. Наконец мне удалось поговорить со старшим сержантом Борги. Она подтвердила то, что писали газеты: показания младшего Сенигаллиа признаны достоверными. Я спросила ее, следует ли нам уехать отсюда (и куда?). Она рассеянно ответила: «Вы и ваша семья в безопасности. Пожалуйста, не мешайте нам работать». Это было похоже на автоответчик. Вы и ваша семья в безопасности — что это значит, Массимо? Я пыталась перезвонить, но безуспешно. Что, что, черт возьми, мне теперь делать?
Если, как говорят карабинеры, сын Сенигаллиа не лжет, чудовище здесь, ты понимаешь, Массимо? Почему мы никогда не говорим об этом? Оно может наблюдать за нами прямо сейчас.
Возвращаясь домой и отправляясь на улицу, я смотрю на дверь Фабрицио. Он единственный, с кем я могла бы сейчас поговорить. Только он никогда не вернется. У него есть жена и дочь, о которых он мне не рассказывал. Хотя много ли мы говорили? Но ему тоже нельзя доверять. Как и всем остальным.
«Что мне делать?» — спрашиваю я каждый день у дома, пока хлопочу по хозяйству, ведь я хорошая мама.
«Поверь мне, Франческа, — говорит мне дом. — Пока мы друзья, все будет хорошо».
Я говорю только с домом.
Ты берешь газету, и я вру себе, что этот перепачканный типографской краской лист бумаги может рассказать нам, где находится Фабрицио, и сообщить, когда он вернется. Ты что-то читаешь, не знаю о чем. Затем отрываешься от газеты. Хочешь сказать, что там больше не пишут о Терезе?
Что боишься за своих дочерей? Или спросить, что с нами случилось, Франческа, что с нами происходит? А может, тебя восхищает утреннее солнышко? Скажи мне что-нибудь, что угодно.
И ты действительно открываешь рот. Я жду, я не могу заговорить, если ты не сделаешь этого первым. Я могла бы все тебе рассказать. Но ты просто улыбаешься мне. У меня есть мгновение, в которое я могу втиснуться, трещина, в которую стоит пролезть, чтобы удержать тебя, но я говорю:
— Тебе пора?
На самом деле, может, этой фразой я не отпускаю, а прогоняю тебя? Может, у тебя оставалось десять минут или час, но я разрушила чары. Может, из-за этого ты больше ничего мне не рассказываешь? Уже несколько месяцев.
Ты смотришь на часы, отвечаешь немного растерянно:
— Да, вообще-то да.
Целуешь дочерей, и я вижу, что ты смотришь на них испуганно, с отчаянием, но когда поднимаешь взгляд на меня, выглядишь как обычно. Прощаешься. Уходишь. Ветер подхватывает газету, я не успеваю ее схватить. Черная, как ночь, фотография, на которой видны два очень сердитых белых глаза, ползет по песочного цвета плитке, которой вымощен двор. СМИ больше не пишут о Терезе и Вито. И никто о них не говорит. Даже здесь. Пожилая, изысканного вида дама, наклоняясь, чтобы поднять газету, укоризненно смотрит на меня. Не могу сообразить, кто она. Возможно, это Колетт, хотя…
Она делает вид, что тоже не узнает меня — имитирует, ведь мы в двух шагах друг от друга, — и шагает со свернутой газетой в руках к урне. Сквозь шорох падающего листа бумаги я слышу ее слова: