Только что мы собирались, чтобы распутать один из вопросов, которым бываешь подвержен в три часа утра и которые проявляют свою жизненную настоятельность лишь заполночь: «Можно ли вкусить вкушение?» Для меня нет сомнения в том, что в каждом из нас не только тот, кто радуется, но и тот, кто испытывает радость от радости. Научимся улыбаться ребенку, который живет в нас, будем Сервантесом{61} и Дон Кихотом в одном лице. Я готов поклясться, что никто не обделен этим даром; нередко, погружаясь в сны, стоишь за спинкой стула, на котором сидишь. «Ты сам себе предоставляешь выходной на сегодняшний вечер», «как тебе выпутаться из этого положения», «в конце концов, ты странный святой» — кому не ведомы подобные рассуждения?
Так что нам лучше бы при необычайнейших обстоятельствах, в которые ввергает нас жизнь, с бо́льшим жаром принимать нашу участь, наблюдая себя, как охотник наблюдает дичь, преследуя ее в своих угодьях. Руководствуясь подобным принципом, я бы предпочел, чтобы человек с луны незримо сопутствовал мне ночью на марше, ведущем к месту назначения сквозь фантасмагорию разрушенных обстрелом деревень. Описывать ему этот невероятный процесс в мельчайших деталях, упиваться при этом его изумлением — вот удовольствие, доступное мне одному.
Но даже здесь и теперь мы, деловитые, обречены передвигаться по улицам наших больших городов, как Вергилий{62}, проводник тихого внимательного поэта из другого мира, по жутким кругам Inferno:
Не должны ли мы время от времени считать своей задачей истолкование этого безудержного движения, для чего требуется другой язык, более осмысленный и понятный для пришельца? Что движет здесь вами и куда вы держите путь? На что нацелено ваше воинское братство? Эти армии рабочих, эти войска машин, эти помыслы, мечты, светочи, эти торговцы, ученые, солдаты, праздношатающиеся и преступники, эти башни, шоссе и рельсы, стальные химеры, птицы из алюминия — что высказывается через них, что их сочетает? Признайтесь, как вы распоряжаетесь временем, дарованным вам лишь однажды?
Что если тогда, однажды, среди этой бушующей музыки, в изобилии света на вас нападет оцепенение и зацепит вас нечто более глубокое, в котором все это тихо сдвигается, как таинственный покров, как полог чуда, и что если тогда невероятно осчастливит вас невероятная загадочность всего этого, делающего возможным эту жизнь и вас в ней?
Стереоскопия замешана и здесь, — стереоскопия переменчивого. Мы снабжены двумя парами глаз: одна пара относится к телу, другая — к духу. Лишь обеими парами мы можем по-настоящему созерцать физиономию этого мира, которая подобна человеческому лицу, чье очертание — от мертвого черепа и чьи черты — от иероглифического напечатления.
На этом столе не найдется ни одного кушанья, не сдобренного хоть самой малостью такой пряности, как вечность.
Я, офицер, высадился вместе с корабельной командой на острове в Атлантическом океане. Мы все были очень больны, и в деревянных лачугах маленькой рыбацкой деревни, построенной среди каменных развалин разрушенного города, за нами ухаживала сестра милосердия. Ко всему прочему, на острове встречалось странное, светящееся в сумерках растение, так и хотелось его попробовать. Но на едока сразу же нападал сон, и проснуться уже не было возможности. Под низким длинным навесом для развешивания сетей мы укладывали таких сонливцев рядом друг с другом. Их лихорадило, они едва переводили дыхание, оборотни-сны так и шастали по их лицам. Сестра с моей помощью пыталась непрерывно вливать в них суп. Мы не могли не соприкасаться за этой совместной работой, и она вверила мне кое-какие тайны острова и показала некоторые мелкие предметы, выброшенные на побережье после того, как затонули корабли. По какой-то причине сестра и остров казались мне странно знакомыми, как будто между ними и мной существовали давнишние узы. Как-то вечером, после того как мы снова целый день ухаживали за умирающими, я вышел на прибрежный луг перед хижиной в поисках свежего воздуха. Тут я увидел, как вспыхивают созвездия одурманивающих цветов, и хотя я знал всю опасность, которой они грозят, начал срывать их и есть.