Выбрать главу

Не утешительна ли мысль, что за наукой таится нечто иное, чем наука?

От Вейнингера{63} исходит высказывание, выдающее великую чистоту внутренней позиции: атеизм, поскольку в него действительно верят, более религиозен, чем равнодушная вера в Бога.

Точно так же наука плодотворна лишь благодаря любви к науке, познание плодотворно благодаря порыву, лежащему в его основе. Отсюда высокое уникальное достоинство таких натур, как Августин{64} и Паскаль{65}: редкостное сочетание огненного чувства с проницательнейшим умом, причастность к тому невидимому солнцу Сведенборга, которое одновременно сияет и пламенеет. Лишь когда сердце командует армией мыслей, факты и утверждения обретают истинную ценность; от них — стихийное эхо, горячее дыхание неубывающей жизни, так как ответ заключается в способе спрашивать.

Великие плодотворные образы принадлежат Высшей Охоте, добыча от которой остается отряду техников, чучельников, книжных червей; эти образы подстреливаются, как пестрые птицы, в полете, вылавливаются, как сверкающие рыбы, в темнейших водах. Ум приносит их, как верный пес, перенимая представление о них и вытаскивая их своими острыми зубами в царство видимого. В этом смысле ценнейшей охотничьей собакой души служит любая возможность их культивировать.

Кстати, уже в своеобразии ума сказывается степень его готовности к единению, как вообще все, что зовется расой, имеет значение лишь как чекан души. Нет ничего невыносимее ума, лишенного расы, богемного ума, которому не хватает настоящих предрассудков; такой ум — у газетных писак, вкупе с читателями подверженных любому случайному впечатлению, любому извращению, любому дешевому предлогу для иронии; такой ум подобен угловому камню, у которого каждая собака может справить свою духовную нужду.

В изобилии тайн, оберегаемых южным морем, неисчерпаемую прелесть находят глаза германца, которого родной Север приучил к более жестким краскам. Чем жарче страны, тем интенсивнее и многообразнее окраска существ, пусть даже обитающих не в море, например насекомых; она у них кричащая, отливающая разными металлами, дерзко соперничающая с другими окрасками. Но никакая стихия, кроме моря, не наделяет своих питомцев таким игривым изяществом, такими вкрадчивыми оттенками, стекловидными переливами, напоминающими радугу, такой переменчивой гармонией цвета, дивной привлекательностью и задушевностью преходящего. Что это как не цвета грез, свойственные скорее ночи, чем дню? Только темно-голубая бездна могла их приютить. Насыщенностью своих фиолетовых или темно-красных крапин, этих ожогов на плоти, подобной изысканнейшим сортам фарфора, белым, розовым или желтоватым, они порою созвучны некоторым орхидеям, например станхопее. Разве они так же не предпочитают равномерную, темно-зеленую мглистую тьму густейших дебрей? Не поразительно ли: этот магический блеск свойствен именно трепетнейшим, слезящимся формациям жизни, и не излучает ли его поэтому драгоценнейший, беззащитнейший орган человеческого естества — глаз?

Каждый день, к вечеру, служитель собирает записки, на которых суховатой формулировкой обозначен «материал», желаемый для просмотра. Латинские наименования родов и видов служат здесь масками для необузданных вожделений, и я сомневаюсь, так ли уж будет восхищен милейший профессор Дорн, заподозрив, какому паразиту оказались доступны ячейки его научного улья. Эти записки, однако, чаруют пишущего, словно пишешь волшебную записку, как в детстве перед Рождеством, чтобы сбылось желаемое. Не для детей ли придуманы сказочные образы, таимые морем в его текучих сокровищницах? Артюр Рембо не мог лучше выразиться, когда написал в своем «Пьяном корабле»: