Выбрать главу

В клубе было прохладно, сумрачно. Просторный зал, ряды стульев, одинаковых, незаполненных. На стене, нарисованный маслом, висел пейзаж. Река, березы и летящий бело-голубой самолет, символ солдатского стремления на Родину. Похожий пейзаж, той же кисти, с той же солдатской идеей, висел в столовой. На сцене возвышалась трибуна, стол под кумачом, микрофон, у стены, прислоненные, стояли плакаты.

– Вот этот, вот этот, длинный! – командовал капитан. – Значит, так! Ты! – кивнул он Терентьеву как бывалому, знающему службу солдату. – Ты – наверх!.. Вы, – повернулся он к новобранцам, – держать лестницу… Батальон придет, митинг устроим… – и отступил в глубь зала, открывая им простор для работы.

Чернявый, с хрупким лицом солдат истово вцепился в лестницу, вознесенную к потолку. Терентьев поднялся по шатким перекладинам, стоял над зияющим залом, а крепыш тракторист, напрягаясь красным лицом, подавал ему снизу набитый на раму кумач с белой надписью: «Гвардия – это смелость, воля и натиск!» Терентьев прицепил транспарант к костылю, спустился, перенес лестницу и, захватив вверх другой конец транспаранта, закреплял и его. Капитан из зала прицеливался, покрикивал:

– Левее, левее!.. А теперь чуть правее!.. А теперь возьми выше!.. А теперь опусти!.. Вот так!

Терентьев, стоя под самым потолком, думал: кто-то в насмешку над ним придумал эту бодрую, зовущую к отваге надпись. И именно ему, малодушному, поручена в унижение эта работа. Капитан и двое солдат знают об этом, участвуют в наказании. Было непонятно и страшно обнаружить какой-то, доселе неведомый ему, заложенный в жизни закон: его малый проступок, удалявший его от мучений, его отступничество, казавшееся возможным, породили в нем и вокруг нарастающую цепь мучений, цепь прегрешений, суливших впереди катастрофу. Его вина и беда разрастались. Так опрокинутый ботинком камень превращается на круче в длинную долгую осыпь, вовлекающую в падение огромные тяжелые глыбы.

«За что? Так ли я виноват? И кто меня осуждает? Я сам? Значит, надо себе приказать!..»

Транспарант был повешен. Капитан ушел, но им уходить не велел. Сказал, что скоро вернется, что даст им еще поработать.

* * *

Новобранцы разбрелись по клубу, осторожно и планомерно исследуя помещение как часть уготованного им на годы пространства. Добрались до сцены, до музыкальных инструментов за ней. Сначала робко, боясь окрика, позвякали струнами. Пару раз слабо ударили в барабан. Дохнули аккордеоном. Потом один из них, по голосу – чернявый, осмелел, взял гитару и тихо, а потом все громче, все старательней, запел солдатскую песню, из тех, сочиненных здесь, в Афганистане, кочующих по солдатским альбомам и книжицам. Он, новобранец, еще не знающий ничего о боях, уже старался почувствовать себя ветераном. Уже проходил обучение, усвоив первый опыт военной песни.

Вспомним, товарищ,Мы Афганистан,Зарево пожарищ,Крики мусульман,Как загрохоталНаш грозный «акаэс»,Вспомним, товарищ,Вспомним, наконец.

Он пел притопывая, где-то близко за сценой, знакомую Терентьеву песню. Его неуверенная и одновременно излишне яростная манера вызывала в Терентьеве не насмешку, а щемящую жалость к нему. И жалость к себе. Он удалился в дальний край зала, в гущу пустых деревянных рядов, исцарапанных, захватанных стульев. Погрузился не в дремоту, а в сумеречное состояние духа, желая в нем обнаружить какую-то слабую точку, ухватить ее, что-то понять в себе. В этой мерцающей в глубине души точке таился ответ: кто он такой, Терентьев, двадцати лет от роду, попавший на войну? Кто он такой, Терентьев?

Каким образом он, баловень и любимец учителей, занимавший первое место на школьных олимпиадах, он, маменькин сынок и чистюля, любящий одиночество, меланхолию, тихие вечерние прогулки, спокойные рассудительные беседы с отцом, когда тот на равных обсуждал с ним вопросы политики, науки, будущего человечества, – как он, став солдатом, оказавшись в этих азиатских горах, превратился в бойкого, резкого, грубоватого и разбитного сержанта, способного на любой труд, на любое дело, не брезгующего никакой, самой черной работой, стирающего в арыке свое линялое, истончившееся на локтях и коленях обмундирование, латающего дыры, чистящего оружие, уплетающего за обе щеки круто сваренный борщ, живущего постоянно на людях, среди криков и топота, привыкшего повиноваться и приказывать, готового смолчать перед офицером, а по команде – бежать и исполнять, – как он превратился в солдата?

Как пережил тот бой, когда рота шла на перехват каравана, провозившего из Ирана оружие? Одолев увал, вынеслись на ложбину и увидели вереницу верблюдов, двугорбых, с длинными шеями, с полосатыми переметными сумами. Всадников на тонконогих конях с винтовками наперевес. В клекоте рации, в позывных и командах он кинул машину вперед, наперерез каравану, устремил ее к гарцующим на конях людям. Продлевая стремление машины, удлиняя его, опережая, забил пулемет, втыкая длинные очереди в лохматый верблюжий бок, в рыхлый ворох азиатских одежд, срезая с седла наездника, снижая его к земле, перевертывая, теряя и вновь нащупывая бледным колким пунктиром, пока машина не промчалась мимо оскаленной, с черной бородой головы, мимо ревущего горбатого зверя. Как пережил он вид этого синебородого, белозубо оскаленного лица, явившегося ему ночью?

Как перенес он первую потерю товарища, кутаисского парня Корнавия? Широкоплечий, с курчавыми, занимавшими всю грудь волосами, с чудовищно веселым косноязычием, когда всякая, даже самая серьезная фраза воспринималась как пародия, как анекдот из кавказской жизни. Он, Корнавия, лежал в боевой машине на полосато-кровавом матрасе, и в его оголенной волосатой груди, перечеркнутой белым бинтом, сочилось и хлюпало красным. И он, Терентьев, сквозь вонь горючего, сквозь запах металла и пороха впервые обморочно ощутил парной, душный запах человеческой крови, запах излетающей жизни. Что он тогда перенес?..