Выбрать главу

– Да нет… Как всем… Ничего… – неопределенно ответил сын.

– Ты мне совсем не писал! Я послал тебе большое письмо, а ты не ответил.

– Я не знал, что отвечать. В последние годы ты так мало интересовался мной. Я не знал, что тебе отвечать. Что тебе интересно…

– Петя, родной… Может быть, я перед тобой виноват!.. Даже знаю наверное – виноват! Перед матерью, перед тобой!.. Хочу тебе объяснить… Для этого, может быть, и приехал… Ты должен знать, Петя, что сейчас у меня нет дороже человека, чем ты!.. Ты – самый любимый, родной!.. Хочу тебе все рассказать… Я очень мучился, Петя… – Веретенов говорил и сбивался. Нет, не надо было ни о чем говорить. Надо просто обнять этого худого, родного юнца, поцеловать, прижаться губами к макушке, вдыхая знакомый запах волос, как бывало, когда подкрадывался к нему, сидевшему с кубиками, внезапно кидался и целовал в торчащий смешной хохолок, а сын счастливо, тонко смеялся. – Мы должны объясниться, Петя!..

Лейтенант вышел на середину. Властно, с рокочущими интонациями скомандовал:

– Рота!.. На обед… становись!

Солдаты, топоча, повалили к выходу. И сын вскочил, одергивая под ремнем одежду, машинально, повинуясь команде, устремляясь к дверям.

– Подожди, Петя!.. Я с командиром говорил!.. Нам ротный позволит!.. Давай еще посидим!..

– Не могу! Мне после обеда машину готовить.

– Петя!..

– Не могу. Потом! – И сын, увлекаемый ротой, с облегчением, как показалось Веретенову, исчез в дверях. Веретенов беспомощно, испытывая муку, испытывая жжение в груди, смотрел на койку, смятую, сморщенную прикосновением сына.

– У них, вы знаете, действительно день напряженный. – Лейтенант деликатно, видя потрясенное лицо Веретенова, утешал его. – Я вам скажу, сын ваш – толковый парень! Служба идет хорошо. Исполнительный. Все понимает. С товарищами по роте ладит. Да они здесь все ладят. Нельзя здесь не ладить! – И помолчав, сказал: – Я вас хорошо понимаю. Ко мне ведь тоже отец приехал. Боится, заботится. Почему-то, вы знаете, иногда мне жалко отца. В чем-то я отца моего сильнее!..

– Да, да! – кивнул Веретенов. – В чем-то вы, дети, сильнее…

* * *

За территорией части, где кончались строения, начинался сорный пустырь и проходила бетонка, среди пыльных колючек Веретенов увидел остов разбитой машины. Длинная, с прицепом, она была стянута с дороги, продрала голыми ободами коросту пустыни. Ребристый след гусениц, оставленный тягачом, делал у машины дугу, исчезал на бетонке.

– Приволокли на прошлой неделе, – сказал лейтенант. – На дороге в засаду попала. Шла в колонне.

Машина с прицепом лежала, расколотая страшным ударом, будто у нее в двух местах был переломлен хребет, раздроблен лобастый, зияющий провалами череп. Колеса прицепа вывернуты ободами вверх, как скрюченные обожженные лапы. Цистерны были сизые от окалины, сморщенные, в рваных пробоинах. От грузовика шел дух солярки, зловонье окисленного металла, горелой резины. И сквозь эти жестокие запахи летел чистый ветер; вглядываясь в серые камни, Веретенов заметил у обожженных колес, в тени, крохотный синий цветочек. Нежное, колеблемое ветром соцветие. Поразился соседству железного, сотворенного и убитого человеком изделия и малого творения природы, продолжавшей свое вечное творчество.

– Вот они где, наши КамАЗы, работают! Вот где службу служат! – лейтенант гладил мятые бортовины. – Я бы один такой грузовик поднял да отвез в Союз. Поставил бы на гранитный постамент хоть в Москве, хоть где! Пусть хоть народ узнает, как мы баранки крутим. А то думают, что мы здесь арыки копаем и садики садим!

– А что с водителем? – Веретенов заглядывал в кабину, усыпанную стеклянной крошкой, пеплом, с торчащими прогнутыми рычагами.

– Один убит, другой выжил! Точно не знаю… Они ее под огнем тянули. Она горит, а они ее на ободах тянут. Вывели из-под обстрела колонну!.. Это уж после мы ее тягачом сюда дотащили. – Лейтенант тихонько хлопал по гулкому пустому металлу, и металл отзывался тягуче и жалобно.

Среди лохматого пепла Веретенов углядел два обрывка бумаги. Достал, сдул гарь. С обугленной фотографии смотрело девичье лицо, серьезное, без улыбки, и за ним какое-то дерево, часть кирпичной стены. Снимок неизвестного города, неизвестного дома и дерева, снимок девушки был пропущен сквозь пламя. Не сгорел, лишь обуглился. Она, неизвестная, еще не жена, не невеста, не избежала беды.

Другой листок был письмом, прожженным и смятым, с остатками слов. Веретенов читал, разбирая круглый старательный почерк:

«Здравствуй, Сенечка, родненький наш сыно… Прими приветы и добрые слова от своих роди… Как же я без тебя скучаю, все сны снятся, все места себе не… Я Вере наказала свитер тебе связать… А кошка наша Мурка окотилась, сразу шесть… И на твою кровать всех котят перетаска….»

Этот клочок письма, исписанный крупным почерком, должно быть, матерью, был тоже пропущен сквозь пламя, опалившее сухое дерево крестьянской избы, половики на полу, цветок-гераньку, весь бесхитростный, из любви и покоя, уклад. Сквозь него просвистели пули, пролетели жгучие капли.

«Зачем? Это нужно кому-то? Мне? Лейтенанту? Пете? Есть ли такой, кому нужно?»

Веретенов, горюя, сдул с бумаги копоть, бережно спрятал обрывки у себя на груди. И там, в нагрудном кармане, коснувшись сердца, они продолжали звучать неслышными голосами.

– Если позволите, я задержусь на минуту. Только один набросок! – Веретенов достал блокнот и, щурясь от жесткого яркого солнца, стал рисовать машину, ее изломы и вмятины, слыша в себе тонкую боль, едва различимые голоса. Он рисовал пустую кабину, зная, что после, в Москве, нарисует в кабине солдат, уже видел их лица, напоминавшие лицо сына. Будущая большая картина начиналась здесь, на выжженном пустыре, в афганской пустыне. Уже имела свой колорит, свой рисунок. Имела свое название. «Двое на горной дороге» – так называлась картина.