Выбрать главу

– Антоша!..

Он метнулся к ней, резкий, быстрый, врываясь в свой мир, в свой дом, в раскрытые материнские объятия. Мимолетно возникло и кануло: его друг по взводу Сергей Андрусенко, убитый в кишлаке, взглянул на него из кроны вечерней березы.

* * *

Он сидел за столом под яркой лампой, отражавшейся в чистой клеенке. Мать и сестра ставили перед ним угощения. То суп, домашний, потомившийся в печке, с дымком, с молодой картошкой, с зеленым разварившимся луком. То яичницу, глазастую, с выпуклыми желтками, посыпанную душистым укропом. То молоко из глиняного, с облезшей глазурью кувшина. Все было вкусно, все из родных щедрых рук. И обе они – мать и сестра – не могли наглядеться, как гремит он ложкой, льет в стакан молоко, водит глазами по стенам.

В доме все было, как прежде. Новые – только часы на стене, мать писала об этой покупке. Да узорная, накрывавшая телевизор салфетка – рукоделье сестры. Да на печке обвалилась беленая глина, выглянул коричневый закопченный кирпич.

– А я, Антоша, знала, что ты приедешь! Вчера сон такой видела. Будто стираю твои рубахи и тороплюсь, тороплюсь, чтобы высохли!.. Сегодня пошла к тетке Марье, спрашиваю: «Что значит сон-то?» А она говорит: «Жди сына!» А ты и вот он, Антоша!.. – Мать быстро, жадно обняла его, прижала, пробегая пальцами по его голове, плечам, груди, словно проверяла, все ли у сына, как было. Приручала, прикрепляла заново к дому, к покою и миру, к себе самой. – Худой!.. Крепкий!.. Сыночек мой!..

Сестра усмехалась, щекотала ему шею и щеки легкими пальцами. Будто перебирала невидимые кнопки аккордеона, извлекая ей одной ведомые звуки. Тронула медаль на груди:

– "За отвагу", Антоша!.. Что же ты там делал такое? Стрелял? Небось страшно было? А учитель Евгений Никитич про тебя спрашивал. «Когда, – говорит, – Антон приедет, в школу его позову. Пусть расскажет…» А нос-то у тебя облупился! Рана больно болела?

Он слушал, кивал. Блаженно улыбался. Смотрел, как в окошке за розовым плакучим цветком по-ночному неочерченно струится, сияет река и на ней, отражаясь огнями, как на золоченых столбах, стоит теплоход. И внезапная сладчайшая усталость и немочь охватили его, и такое доверие к этой жизни, вскормившей и вспоившей его, что он, улыбаясь, замотал головой, пробормотал:

– Не могу ничего… Спать хочу…

Они отвели его за ситцевую занавеску, уложили на мягкую материнскую кровать, знакомую, высокую, с краем красной подушки, в тихих скрипах и запахах. Засыпая, он слышал шаги и шепоты, и на ноги ему прыгнул, придавил мягкой тяжестью, замурлыкал кот.

Среди ночи шарил вокруг, нащупывая автомат. Ему казалось, что он в охранении, боевая машина пехоты врыта в землю, а он заснул. Медленно, не сразу понял, что он дома, рядом за занавеской спят мать и сестра, кот мурлычет в ногах, в окошке, невидимая, близкая, течет река. И нет здесь места тревогам и страхам. Опять заснул, успокоился среди тихих шорохов родной избы.

Днем пришла к ним соседка Евдокия Ильинична, старая женщина, бывшая агрономша. И сказала, что муж ее, Иван Григорьевич, почитаемый в селе человек, фронтовик, проработавший много лет председателем сельсовета, а теперь состарившийся, доживающий в хворях свой век, – Иван Григорьевич приглашает Антона в гости, пообедать с ним вместе.

Антон застеснялся. Но мать сказала, что стесняться нечего. Приглашение от Ивана Григорьевича – честь, любой бы пошел. В селе уже знают, что вернулся из Афганистана солдат, и каждый хочет его повидать и послушать.

Собираясь в гости, Антон раздумывал, что бы надеть. То ли купленные в гарнизонном военторге синие джинсы, упакованные в целлофан, лежащие в «кейсе» с замочками. Или домашний, висящий в шкафу костюм, из которого, наверное, вырос – тесный в плечах и бедрах. Решил идти к фронтовику в солдатской форме, в какой вернулся, – с погонами, с медалью, с блестящей кокардой.

Иван Григорьевич ждал его за накрытым столом. Седой, плешивый, в валенках на распухших ногах, в темном пиджаке, на котором пестрели орденские колодки. Встал с трудом, улыбнулся беззубым ртом, сжал Антону ладонь трясущейся стариковской рукой.

– Заходи, боец!.. Садись напротив!.. Дай-ка на тебя погляжу!..

Сидели напротив друг друга, молодой и старый. Иван Григорьевич щурил слезящиеся глаза, качал головой, разглядывал его смущенное розовое лицо, золотистый чуб, медаль на груди.

– Ну, давай по сто граммов с прибытием!..

Чокаясь с хозяином, выпивая огненную, опалившую влагу, Антон удивлялся: сидел на равных с уважаемым, когда-то самым грозным на селе человеком, и этот человек надел в честь него награды.

– Ну, как там дела, в Афганистане? Когда мир? Зря полезли! Мы у себя в семнадцатом революцию сделали, а басмачи после этого еще лет двадцать бузили… Как там дела, говори!..

Антон стал рассказывать. Как стоит их полк в сухой бестравной степи, окруженной горами. Как спускаются с этих гор муджахеды, пробираются из Ирана в Герат. Мотострелковые роты перехватывают караваны с оружием. Выкуривают из кишлаков «духов». Солдатские цепи прочесывают сады и дувалы, а он в боевой машине пехоты держит под прицелом дорогу, степь, горы на случай, если «духи» начнут прорываться.

– Понимаю, – кивал головой старик, понуждая его говорить. Закрывал глаза, хотел представить другую страну и землю, ему недоступную, откуда явился солдат. – А теперь расскажи, за что получил медаль?.. Вот она у меня, «За отвагу». – Он нашел и тронул среди колодок серо-желтую потертую ленточку. – А свою за что получил?

Антон, повинуясь, но уже и добровольно, охотно, почти как равному, как единственному, кто сможет понять его среди этого мирного дня, зеленых огородов, зреющих хлебов и садов, рассказал Ивану Григорьевичу, как в бою, в кишлаке, взводный попал за дувалом в засаду. Залег в винограднике, среди корявых розовых лоз, а снайперы били и били метко, истребляя солдат. Взводный попросил о подмоге, и он, Антон, направил боевую машину через топкий арык, через рытвины виноградника. Бил по бойницам в упор, прикрывая отход «командос». Пули цокали, долбили броню. Вся бортовина и башня с белой цифрой 16 были в насечках и вмятинах.