Конечно, все от такой идеи пришли в восторг. Сказано — сделано! Подобрали ключ, натащили еды. Не обошлось, разумеется, и без бутылки. Потому-то, наверное, и потеряли всякую бдительность. Хохотали, галдели, топали так, что гасли свечи, крутили на проигрывателе пластинки, расколотили блюдо и две чашки от сервиза и… привлекли внимание соседки, которой офицерша, оказывается, оставила ключ и поручила поливать цветы. Короче, их застали в самый разгар веселья. И хотя из квартиры не пропала ни одна вещь, за исключением разбитой посуды, Татьяну из школы попросили, предложив перейти в вечернюю. Лукашевич обиделась и на зло всем — и родителям и учителям — пошла в ПТУ.
— Вообще-то Татьяна не вредная, — заключила Зойка. — Только такая… Знаешь, как ее еще дразнят? Итальянкой. Все в Италию мечтает поехать. И еще с Рафаэлем, ну, ты знаешь, певец такой, познакомиться. Даже языки начала изучать. Бросила, конечно. У нее ни на что терпения не хватает. Теперь, кажется, уже «а журналистку собирается учиться. Только какая из нее журналистка?
— Ну, почему?
Зойка даже головой потрясла, красные бантики так и замельтешили в глазах.
— Ты сама с ней поговори, увидишь. Но вообще-то ничего она, не вредная, говорю.
— Но вот сдружилась же она с Богуславской?
— Бесхарактерная потому что, — объяснила все так же глубокомысленно Зойка. — Дворникова? Ну, Альма совсем другая. У той слова за рубль не купишь.
Вскоре представился случай убедиться в правильности слов Зойки. Лукашевич оказалась дежурной по медпункту. В обязанности дежурного входила уборка врачебного кабинета, процедурной комнаты и изолятора. Лукашевич появилась в изоляторе под вечер, неловко придерживая перед собой таз с водой, в котором плавала тряпка. Она бухнула таз у двери и выпрямилась, убрала со лба легкомысленные кудряшки.
— Ой, и надоело же! Целый день плюхайся… Что это у тебя? „Экран“? Какой номер? Дай взглянуть.
Она пристроилась на стуле, толково оговаривая каждую страницу. Было такое впечатление, что Лукашевич знает все кинокартины и актеров. Не проронила ей в ответ ни слова. Это, видимо, в конце концов озадачило Таньку, подняла от журнала лицо, похлопала кукольными ресницами и расхохоталась.
— Ой, не могу!.. Да ты, никак, сердишься? Я-то тут при чем? Эго же все Элька… Очень-то мне надо было тебя трогать!
Она опять расхохоталась и с сожалением закрыла журнал.
— Сиди не сиди, а за полы приниматься надо!
Мыла она из рук вон плохо, просто развезла грязь кое-как выжатой тряпкой. А пыль и вовсе стирать не стала, опять пристроилась на стуле.
— Не скучно тебе здесь одной? Я бы так не смогла. Не могу я одна. Разве что почитать когда. Ну, поправляйся, я пошла.
Лукашевич, видимо, и в самом деле не испытывала к ней, Ритке, никаких недобрых чувств. Как-то в эти же дни она случайно заглянула в библиотеку, понимающе оглядела уложенные в стопы книги, назвала некоторые из них:
— У, даже сонеты Петрарки есть!. Альберто Моравиа?. Можно мне его взять? Я не потеряю.
Книжку Лукашевич не затеряла, но так и не одолела ее дальше десятой страницы. Принесла, опять оглядела книги. Чувствовалось: они притягивают ее к себе, ей нравится их видеть, перебирать, просматривать, но… и на чтение у Татьяны не хватало терпения.
Лукашевич и училась на „тройки“. Со своей несобранностью она вечно не успевала готовить уроки. И в пошивочной не проходило дня, чтобы ее не ругали, она не выполняла даже самых заниженных норм.
— И чего я буду надрываться в мастерской? — искренне недоумевала она. — Все равно ведь я не пойду в портнихи! Лучше уж в стюардессы махнуть.
— Ну вот! — фыркнул кто-то. — Теперь уже в стюардессы!
— А что? — завелась Лукашевич, хлопая стрельчатыми ресницами. При всей своей бесхарактерности она была самолюбива. — Фотокарточка вроде позволяет… Скажи ты им, Рита!
Лукашевич с некоторых пор стала отмечать ее среди других. Наверное, потому, что Ритка имела теперь доступ к книгам. В глазах Татьяны это возвышало человека. Она и в самом деле была невредной девчонкой. Ее голос, ее появление уже не заставляли вздрагивать, настораживаться.