Майло сжался в коленях, прильнув к ним лбом, руки спрятал подмышками. Клюв маски упирался в живот, поддерживая очаг боли. Сердце безостановочно вбирало сыпучую грязь, упивалось её отравленным соком. Клетка смыкалась вокруг болезни. Клетка, построенная из магии и плоти.
...теперь ты моя...
Луч ушёл в недра, размолол тьму, что не успела слиться с кровью — и придавил. Чёрный смерч бушевал отныне в убежище сокровенного света...
Она внутри. Она взаперти. Ей некуда деваться.
Но не сдавалась.
Город стих. Ветра сгинули. Тучи сбрасывали холодные капли, но эти тучи не принадлежали тьме. Эти тучи несли облегчение.
Прошлое и настоящее дробились колотыми орехами. Шатаясь, ориентируясь лишь на знакомые световые пятна, Майло отправился туда, где ему было самое место. Единственное место, в котором он хотел умереть.
Болезнь, более не злясь на него, нашёптывала утешительные мелодии, суть которых не понять. Её усыпляющая ласка мгновенно свалила бы его с ног. Но нет, он должен дойти. Должен...
Придёт ли кто навестить брошенный ангелами Риверхилл? Или, быть может, Англия не заметит его гибели. Забудет про него, как и предупреждала Элейн, сожжёт в погребальном костре небытия. Утопит в непробудном сне, запечатав в гробу.
Память об Элейн, об отце Якове, о погибших зябко переливалась на задворках мыслей. Этот дом, суливший им здравие, станет его склепом. Он переступит его порог, пройдёт в рабочую комнату, и захрустят осколки под сапогами. И ляжет он там на кровать в ожидании смерти, в ожидании, когда и его тело превратится в огромный кокон, из которого серыми мотыльками вылетит его душа.
Майло зажёг свечи на подоконнике и растянулся поверх одеяла. Дождливый воздух проскальзывал сквозь щели. Вздохнуть бы полной грудью, пока сон не овладел им окончательно, пока он способен мыслить...
Он впустил в себя холод, и болезнь перекрыла дыхание, стянула по рукам и ногам. То ныряя в беспросветную чернь, то выплывая из неё навстречу слабым искрам, Майло метался по постели, обуреваемый вспышками. Губы вспомнили вкус Эликсира Жизни, вкус горячей крови и железного поцелуя. Маска Элейн так и болталась на шее, и Майло прижимал её к груди, когда хватало на то сил, когда отпускали приступы.
Огоньки свечей удерживали Майло на плаву, не позволяли уйти под сонную воду тьмы. Приливы боли то захлёстывали его с головой, то отходили назад в подземный океан.
...дождись меня, Элейн...
Но за окном поднялись новые ветра. Новый холод крался по раскалившемуся телу, вместо пара выпуская пепельный дым. И дым этот сворачивался в прекрасные завитки и формы, складывался в знакомые фигурки, которые Майло узнал, не медля.
Его царствие одиночества населили презираемые когда-то мотыльки. Отныне же они стали единственными спутниками, витающими над его угасающим пламенем.
...скоро я приду к тебе...
И задуло свечи, и окутало мир в уютную темноту, нарушаемую всплесками крыльев.
Зачем вы здесь? Почему не увядаете, как прежде? Что держит вас в этой комнате, когда нечем более поживиться?
А мотыльки молчали. Плясали в нескончаемом танце, оберегая его покой. Губы беззвучно нашёптывали имя той, что пробудила в нём неведанные ранее грани, подарила смысл существования — и отняла его.
Но что это?.. Незнакомая искра. Голубое пятнышко посреди чёрно-белых теней.
«Не придёшь..»
Бабочка. Голубая бабочка, что несла осколок его света, пробиваясь сквозь орду мотыльков.
Её обещание. Её желание стать путеводной звездой.
Она сдержала его...
«Не напрасно ль я пожертвовала собой? Ты должен жить. Ты будешь...»
И раскололся мир, впившись ледяными осколками. И раскололась душа, снедаемая запертой силой. Две сущности, противные друг другу, бились за общее пристанище. Мотыльки улетучились кто куда от испуга, и Майло оглох от собственного вопля. Изогнувшись от боли, клеймившей уязвимый дар, он погрузился в белоснежное сияние, ярче которого не видел никогда. Неужели это внутренний свет так защищает его и внешний мир? Не даёт тьме перейти черту?
Ему казалось, что он не живой человек, а глиняная кукла, что вот-вот разобьётся, выпустив тьму на волю. Не тут-то было. Мечась в коликах, в цветных переливах под ноющими веками, Майло чувствовал родное присутствие. Тонкие лапки, щекочущие щёку, подобные другим, но светлое, мягкое.
Боль полоснула его в последний раз — и отпустила.
И навернулась тишина, наполненная несмолкаемым шелестом.
С приливами и отливами.
С толщей крыльев, царапающих снаружи и внутри.
Даже смерти он был не нужен. Не брала его болезнь, если бы и хотела. А жизнь и подавно отказалась от человека, что подвёл не одних лишь жителей — самого Господа.