Выбрать главу

Я не в таком смешном положении, как великий Сюлли, но всё же покажется странным, если Фрэнк Осбальдистон станет давать Уиллу Трешаму формальный отчет о своем рождении, воспитании и положении в обществе. Поэтому, поборов искушение поддаться увещаниям П. П., причетника нашего прихода, я постараюсь обойти в своем рассказе всё то, что вам уже знакомо. Однако кое-какие события я должен восстановить в вашей памяти: если раньше вы их превосходно знали, то с течением времени могли забыть, а между тем они во многом определили мою судьбу.

Вы должны хорошо помнить моего отца; ведь ваш отец был компаньоном нашего торгового дома, так что вы с детства знали моего старика. Но вряд ли видели вы его в лучшие дни — до того, как годы и болезнь охладили в нем пламенный дух предприимчивости и сковали его деловой размах. Он был бы беднее, но, вероятно, не менее счастлив, если бы посвятил науке ту неукротимую энергию и острую наблюдательность, которые направил на коммерческую деятельность. Однако в приливах и отливах коммерческой удачи, независимо даже от надежды на прибыль, есть что-то захватывающее для искателя приключений. Кто пустится в плавание по этим неверным водам, должен обладать искусством кормчего и выносливостью мореплавателя; и может всё-таки потерпеть крушение и погибнуть, если в конце концов ветер счастья не станет ему сопутствовать. Напряженное внимание в соединении с неизбежным риском — постоянная и страшная неуверенность, победит ли осторожность игру случайностей, не опрокинет ли злая случайность расчеты осторожности, — занимает все силы и ума и чувства; и торговля, таким образом, заключает в себе все прелести азартной игры, не нанося ущерба нравственности.

В начале восемнадцатого столетия, когда мне, с благословения божьего, едва исполнилось двадцать лет, я был внезапно вызван из Бордо к отцу по важному делу. Никогда не забуду нашей первой встречи. Вы помните его резкую, несколько суровую манеру выражать окружающим свою волю. Мне кажется, я и сейчас мысленно вижу его перед собою — прямую и крепкую фигуру, быструю и решительную поступь, острый и проницательный взгляд, лицо, на котором забота уже провела морщины, — и слышу его скупую, сдержанную речь, его голос, помимо желанья звучавший порою слишком жестко.

Я спрыгнул с почтовой лошади и поспешил в комнату отца. Он шагал из угла в угол в спокойном, глубоком раздумье, которого не мог нарушить даже мой приезд, — хоть я и был у отца единственным сыном и он не виделся со мной четыре года. Я бросился ему на шею. Он был добрым, хотя и не очень нежным отцом, и в его темных глазах засверкали слёзы; но лишь на одно мгновение.

— Дюбур пишет мне, что он доволен тобою, Фрэнк.

— Я счастлив, сэр…

— А у меня меньше оснований быть счастливым, — перебил отец и сел к письменному столу.

— Я сожалею, сэр…

— «Я сожалею», «я счастлив» — эти слова, Фрэнк, в большинстве случаев значат мало или вовсе ничего. Вот твое последнее письмо.

Он достал его из пачки других писем, перевязанных красной тесьмой, с замысловатыми наклейками и пометками на полях. Здесь оно лежало, мое бедное письмо, написанное на тему, в то время самую близкую моему сердцу, изложенное в словах, которые, думал я, если не убедят, то хоть пробудят сочувствие, — и вот, говорю, оно лежало, затерянное среди писем о всевозможных торговых операциях, в которые вовлекали отца его будничные дела. Я не могу удержаться от улыбки, вспоминая, как я с оскорбленным тщеславием и раненым самолюбием глядел на свое послание, сочинить которое стоило мне, смею вас уверить, немалого труда, — глядел, как его извлекают из кипы расписок, извещений и прочего обыденного, как мне казалось тогда, хлама торговой корреспонденции. «Несомненно, — подумал я, — такое важное письмо (я даже перед самим собою не осмелился добавить: «и так хорошо написанное») заслуживает особого места и большего внимания, чем обычные конторские бумаги».