Выбрать главу

Огюст сидел перед чистым листом белой бумаги, и его мутило от этой чистой белизны. Он чувствовал себя в пустоте. Барнувен дал ему белые, красные и черные карандаши, больше у него ничего не было. Огюст не знал, с чего начинать. Он чувствовал себя еще хуже, чем вчера. Никто им не интересовался.

Барнувен делал копию с рисунка Буше сепией, что было обычным для Малой школы, потому что Буше, олицетворявший французское рококо восемнадцатого века, считался здесь чуть ли не богом, ведь он учил рисовать Помпадур. Барнувен заметил, что Огюст сидит бледный, неподвижный, и прошептал:

— Да нарисуй ты что-нибудь самое обычное, что видишь. Видеть — это так же естественно, как дышать.

«А что тут видеть, — думал Огюст. — Интересно, так ли уж много знает Лекок, как думает Барнувен. А что значит видеть? Копировать куда проще». Он посмотрел на Барнувена, но тот помотал головой.

Лекок остановился за его спиной. — Нарисуйте что-нибудь знакомое.

— Лицо?

— Можно и лицо.

— Можно я нарисую отца?

— Как хотите. — Лекок положил рядом перо, твердые и мягкие карандаши, угольный карандаш и сказал: — Всякий художник должен уметь подбирать наиболее подходящие для работы материалы. И вы тоже выберите, — улыбнулся и отошел в сторону.

Огюст решительно повернулся к чистому листу бумаги. Взялся было за перо, но не умел им пользоваться, и остановил выбор на черном и угольном карандашах, с которыми был знаком. Сначала он набросал голову в целом, затем занялся отдельными чертами, тени он наложил так резко, что лицо казалось почти скульптурным — благообразное и одновременно суровое. Потом Огюст вспомнил, как выглядел Папа, когда нехотя согласился отпустить его в Малую школу, и сжатые губы теперь выражали отвращение, челюсть стала тяжелой и упрямой, шея толстой.

Снова подошел Лекок.

— Это ваш отец? — спросил он, пораженный рисунком.

— Да. — Внезапно его охватил страх, что рисунок могут разорвать. Сделан он был грубо, и Папа выглядел ужасно, но он готов был поклясться, что это Папа.

Лекок почувствовал беспокойство мальчика, но не мог удержаться от замечания, ведь мальчик был абсолютно серьезен:

— Мосье Роден, вы слишком злы.

— Но ведь он такой и есть! — в отчаянии воскликнул Огюст.

— Вы хотите сказать, что таким вы его видите, мосье Роден.

— Да, таким, — решительно заявил Огюст, внезапно заупрямившись.

— Таким вот отвратительным?

Огюст вздрогнул, но все же кивнул утвердительно.

Лекок с удивлением покачал головой.

— Я очень сожалею, мэтр, что он вам не нравится, но…

— Неужели, — настаивал учитель, — вы не раскаиваетесь, что изобразили его таким?

Выбора не было. Огюст хотел солгать, но не мог.

— Не раскаиваетесь? — повторил Лекок.

Огюст принялся собирать свои карандаши, он был уверен, что его выгоняют, хоть Малая школа и бесплатная.

Лекок сказал:

— Я рад, что вы такой злой. Условности — самый страшный враг молодых художников.

— Вам нравится мой рисунок? — Огюст был поражен.

— Мне нравится, что вы не стали лгать и не стали льстить. Рисунок не должен быть гладеньким, он должен быть живым.

III

Следующие несколько недель Огюст старался научиться у Лекока всему, чему только мог. Барнувен утверждал, что Лекок был самым лучшим учителем вне стен Большой школы, может быть, даже самым лучшим учителем во всем Париже, хотя Лекок часто и яростно выражал свою нелюбовь к Академии. Лекок гордился своей нелюбовью и не скрывал ее от учеников. Обычно он высказывался следующим образом:

— Я знаю, что большинство из вас ходит сюда, только чтобы подготовиться к Большой школе, к ее сухим лекциям, бездарной программе, что вы надеетесь получить Римскую премию, выставляться в Салоне, завоевать почетные дипломы или медали, ждете, что ваши картины будет покупать правительство и что в конце концов вас засыпят государственными заказами и выберут в Академию. Но разве есть там жизнь, воображение? Там все должно быть прилизанным и благопристойным.

И тем не менее Барнувен и Огюст не отказались от своего решения поступить в Большую школу, но теперь Огюст соглашался с мнением Барнувена: Лекок — действительно выдающийся человек.